«Февральскую и Октябрьскую революции нужно рассматривать как крушение России с ее культурой и вообще великорусской национальности».
Из выступления доктора истории, профессора С. Ф. Платонова на собрании университетского «Кружка молодых историков» в 1919 г. (Архив ФСБ РФ по С.-Петербургу и Ленинградской области. П-65245. Т. 5. Л. 18.)
«Я — убеждённый монархист. Признавал династию и болел душою, когда придворная клика способствовала падению авторитета бывшего царствующего дома Романовых».
Из материалов допроса от 14 января 1930 г.
«В разгар заключительной части Польского восстания в Петербурге вспыхнули холерные беспорядки. Страшная болезнь обнаружилась в середине июня 1831 г. Зараза распространялась все сильнее. Заболел Бенкендорф, как раз когда получил приказание поехать к княгине Лович. Государь, не знавший страха, навещал Бенкендорфа, как тот свидетельствует, каждый раз в течение трех недель его болезни. Начались волнения в столице. В толпу подбрасывались слухи, будто доктора и польские мятежники отравляют воду и хлеб. Толпа казавшихся ей подозрительными останавливала и искала у них яд. Докторов винили в том, что они насильно держат больных в лечебницах и мучают их. Огромная толпа заполнила 22 июня Сенную площадь и собралась у дома, где временно была устроена лечебница. Принялись громить ее. Попытки полиции справиться с бесчинствующими успеха не имели. Должен был удалиться генерал-губернатор Эссен, прибывший на место происшествия. Не пресек волнений и вызванный батальон лейб-гвардии Семеновского полка. Толпа разбежалась только временно в боковые улицы. Считалось, что около Спасской церкви на Сенной неистовствовали 5–7 тысяч. Государю было послано в Петергоф донесение о крупных беспорядках. На следующий день, 23 июня, Император Николай Павлович на пароходе „Ижора“ прибыл на Елагин остров. Ознакомившись с обстановкой, он в коляске, в сопровождении генерал-адъютанта князя Меншикова, проследовал на Преображенский плац. Поблагодарив славный полк, Государь продолжил путь через каретную часть, где погрозил нескольким скопищам и лавочникам. Затем коляска въехала на Сенную площадь в глубь большой толпы. По свидетельству Меншикова, Царь, встав в экипаже, своим зычным голосом обратился к толпе: „Вчера учинены злодейства, общий порядок был нарушен. Стыдно народу русскому, забыв веру отцов своих, подражать буйству французов и поляков: они вас подучают, ловите их, представляйте подозрительных начальству. Но здесь учинено злодейство, здесь прогневали мы Бога, обратимся к Церкви, на колени и просите у Всемогущего прощения!“ Вся толпа опустилась на колени и с умилением крестилась. Государь тоже. Слышны были отдельные восклицания: „Согрешили, окаянные!“ Государь, продолжая свое слово, сказал, по словам Меншикова, „что, клявшись перед Богом охранять благоденствие вверенного ему Промыслом народа, он отвечает перед Богом и за беспорядки, а потому их не попустит“. „Сам лягу, но не попущу, и горе ослушникам“, — прозвучал мощный голос Царя. В это время несколько человек громко пытались возразить. Государь воскликнул: „До кого вы добираетесь, кого вы хотите, меня ли? Я никого не страшусь. Вот я (показывает на грудь)“. Народ в восторге и в слезах закричал „ ура!». Государь поцеловал одного старика и сказал: «Молитесь и не шумите больше». После этого он покинул площадь.
На следующий день волнения кое-где вспыхнули. 25 июня Государь снова прибыл столицу. Взяв с собою графа Чернышева, он объезжал город. Беспорядки стихли. Царь призвал городского голову и велел немедленно строить новую больницу для холерных. Крупные средства были отпущены из государственного казначейства на борьбу с эпидемией. К концу августа холера прекратилась.
26 июня Государь писал Паскевичу о тревожном настроении в столице: «Вчера был опять в городе. Меня с покорностью слушают и, слава Богу, начинают приходить в порядок. Но, признаюсь, все это меня крайне мучает, от тебя жду с нетерпением утешений. Да поможет тебе Бог».
Паскевич ответил Государю: «Зачем Вы сами отдаетесь на произвол народа и холерных? Вы часто упрекаете меня, зачем в сражениях я часто бываю там, где главнокомандующему не должно быть. Не смею, но должен сказать то же самое: разве нет генерал- губернаторов, министров… в таких ли трудных положениях Европы Вы подвергаете свою жизнь [опасности] для удержания черни от намерения к бунту! Прикажите Вашим генерал-губернаторам, министрам: они должны ответить головою, если не успеют… тогда только позволительно. Нет! Я не буду Вас слушаться и буду ездить со стрелками в сражениях. Вы мне пример подаете» (черновик письма в семейном архиве князя Паскевича).
Пушкин, находившийся в это время в Царском Селе и питавшийся слухами, приходившими из столицы, 29 июня писал П. А. Осиповой: «Времена очень грустны. Эпидемия свирепствует в Петербурге. Народ бунтовался несколько раз. Нелепые слухи получили распространение. Говорили, что врачи отравляют народ. Двое из них были убиты беснующейся толпой. Император явился посреди бунтовщиков. Мне пишут: „Государь говорил с народом. Чернь слушала на коленях — тишина — один царский голос как звон святой раздавался на площади“. Мужества и дара слова ему не занимать; на этот раз бунт усмирен; но беспорядки потом возобновились. Быть может, придется прибегнуть к картечи».
Возникла новая тревога. В середине июля вспыхнули беспорядки, тоже из-за холеры, в военных поселениях в Старой Руссе Новгородской губернии. Толпа убила доктора, а также заступавшихся за него офицеров, унтера и фельдшера. Ротный командир распорядился арестовать виновных, но команда его не послушала. Ротный и другие офицеры были избиты, мучимы и заперты в сарай. Государь поручил графу Орлову произвести расследование. Сам он проехал в Ижору. Приняв прибывших туда ходоков, он грозно обличил их и приказал слушаться Орлова. Последний, прибыв на место, освободил военное начальство.
Орлов, водворив порядок, выполнил с помощью единственно не растерявшегося во время бесчинств инженера Панова завет Государя — внушить распустившимся поселенцам душевную потребность искупить свой грех совершением панихид по убиенным ими жертвам. Панихида кончалась, когда прискакал фельдъегерь с сообщением, что через два часа прибудет Государь. Когда царская коляска остановилась у здания штаба, полковник Панов подал Государю печальный рапорт. «Спасибо, старый сослуживец (Государь ранее командовал инженерами. — Н.Т.), что ты здесь один не терял разума. Я этого никогда не забуду». Потом Царь прошел в манеж к собранным батальонам поселенцев. Их лиц ему не было видно: они все плашмя лежали на земле, ожидая суда. Увидя впереди стариков с хлебом-солью, Государь отказался принять подношение. «Вывести из рядов зачинщиков и сейчас предать военному суду!» — приказал он. Виновные вышли и были отправлены на гауптвахту. Одному батальону, особенно провинившемуся, Государь велел немедленно идти в полном составе в Петербург, в крепость, и подвергнуть виновных суду. Строго осудив все содеянное и выслушав голоса раскаяния от оставшихся, Государь подошел к старикам, отломил и скушал кусок кренделя и сказал: «Ну вот, я ем теперь вашу хлеб-соль. Конечно, могу вас простить, но как-то Бог вас простит?» Толпа упала опять в ноги. Государь махнул рукой, сел в коляску и ускакал, поцеловав еще раз Панова.
Государь 28 июля писал графу П. А. Толстому: «Бог меня наградил за поездку в Новгород, ибо спустя несколько часов после моего возвращения Бог даровал жене счастливое разрешение от бремени сыном Николаем». Младенец, родившийся 27 июля, отдан был счастливым отцом под небесное покровительство празднуемого в сей день блаженного Николая Кочанова, Христа ради юродивого Новгородского.
Мудрый Пушкин и на эти события отозвался. В «Дневнике» 26 июля 1831 г. он записывает: «Вчера Государь Император отправился в военные поселения (в Новгородской губернии) для усмирения возникших там беспокойств. Несколько офицеров и лекарей убито бунтовщиками. Их депутаты пришли в Ижору с повинною головою и с распискою одного из офицеров, которого перед смертью принудили бунтовщики письменно показать, будто бы он и лекаря отравливали людей. Государь говорил с депутатами мятежников, послал их назад, приказал во всем слушаться графа Орлова, посланного в поселения при первом известии о бунте, и обещал сам к ним приехать. „Тогда я вас прощу“, — сказал он им. Кажется, все усмирено, а ежели еще нет, то все усмирится присутствием Государя. Однако же сие решительное средство, как последнее, не должно быть всуе употребляемо. Народ не должен привыкать к царскому лицу, как обыкновенному явлению. Расправа полицейская должна одна вмешиваться в волнения площади, — и царский голос не должен угрожать ни картечью, ни кнутом. Чернь перестанет скоро бояться таинственной власти и начнет тщеславиться своими сношениями с Государем. Скоро в своих мятежах она будет требовать появления его, как необходимого обряда. Доныне Государь, обладающий даром слова, говорил один; но может найтись в толпе голос для возражения. Таковые разговоры неприличны, а прения площадные превращаются тотчас в рев и вой голодного зверя. Россия имеет 12 000 верст в ширину. Государь не может явиться везде, где может вспыхнуть мятеж».
Из книги Н. Д. Тальберга «Русская быль. От Екатерины II до Николая II».
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?
Кто меня враждебной властью
Из ничтожества воззвал,
Душу мне наполнил страстью,
Ум сомненьем взволновал?..
Цели нет передо мною:
Сердце пусто, празден ум,
И томит меня тоскою
Однозвучный жизни шум.
А. С. Пушкин. 26 мая 1828 г.
Не напрасно, не случайно
Жизнь от Бога нам дана,
Не без воли Бога тайной
И на казнь осуждена.
Сам я своенравной властью
Зло из темных бездн воззвал,
Сам наполнил душу страстью,
Ум сомненьем взволновал.
Вспомнись мне, забвенный мною!
Просияй сквозь сумрак дум, –
И созиждется Тобою
Сердце чисто, светел ум.
Святитель Филарет (Дроздов), митрополит Московский и Коломенский.
В часы забав иль праздной скуки,
Бывало, лире я моей
Вверял изнеженные звуки
Безумства, лени и страстей.
Но и тогда струны лукавой
Невольно звон я прерывал,
Когда твой голос величавый
Меня внезапно поражал.
Я лил потоки слез нежданных,
И ранам совести моей
Твоих речей благоуханных
Отраден чистый был елей.
И ныне с высоты духовной
Мне руку простираешь ты,
И силой кроткой и любовной
Смиряешь буйные мечты.
Твоим огнем душа согрета
Отвергла мрак земных сует,
И внемлет арфе Филарета
В священном ужасе поэт.
(В другой редакции:
Твоим огнем душа палима
Отвергла мрак земных сует,
И внемлет арфе серафима
В священном ужасе поэт.)
А. С. Пушкин. 19 января 1830 г.
«Коммунизм — Дымовая Завеса антихристианства, нарисованный на тюле макет якобы будущего общества процветания и всеобщего равенства. На деле же было установлено рабовладельческое общество библейского образца». // 1990 г.
«Швондер и Шариков — эпохальные новые типы, герои Нашей эпохи послереволюционной, увиденные зорким глазом Михаила Булгакова, человека, наделенного не только литературным даром, но и большим умом. В руки этих героев попала Россия, с которой они обошлись беспощадно и жестоко, в конце концов окончательно ее уничтожив. Первый из них представлял из себя воплощение идеи уничтожения Великой Православной Державы. Второй — воплощение низменности, порождение города, его миазмы: пивные, собачьи клетки». // 1991 г.
«Русские революции и войны нашего века были не так уж и бесполезны для иных людей и иных народов. „Благодетель“ нищей России — г-н Хаммер (и многие другие) — сколотил чуть ли не миллиардное состояние, вывозя драгоценности (золото и серебро) целыми железнодорожными составами в обмен на оружие, необходимое большевикам для победы в Гражданской войне и закабаления сбитого с толку народа. Они посадили его, этот народ, на железную цепь, бесконечно унижая его, третируя, истребляя его святыни, его веру Православную, его культуру, а главное — сам этот народ, который служил своей безликой массой своим палачам и тиранам, кровью своею питая их чудовищную, беспощадную власть.» // 1991 г.
«Роковое противоречие между народом и дворянской интеллигенцией было снято Лениным с подкупающей простотой. Уничтожены — оба! Интеллигенты „почитались“ как „говно“, русский народ, обманутый обещаниями земли и дележа прибылей от фабрик и заводов, мгновенно разложился в грабеже, пьянке, безбожии и распутстве. Перебиты аристократы, класс государственного чиновничества, фабриканты, землевладельцы, духовенство и вся церковная среда. Неслыханная утрата, лишившая народ какой-либо нравственной опоры и отдавшая его в руки Швондера, воцарившегося над всеми народами, сбитыми в интернациональную кучу, доносившими друг на друга, убивавшими друг друга, оскотинившимися до потери всего человеческого…» // 1990 г.
«Русские поэты, восторженные, пылкие романтики, горячо приветствовавшие революцию, погибли одними из первых (Блок, Есенин, Клюев), — тот, кто принял революцию, „бросился в ее многопенный вал“. Власть с недоумением глядела на них — на Блока, написавшего „Двенадцать“ о привлечении в революцию наиболее ненавистного переворотчикам Христа. Блок, Клюев, Есенин — первыми из поэтов пошли навстречу революционерам и первыми же погибли от их рук. Именно они первыми нашли гибель, абсолютно не поняв, что после „многопенного вала“ суматохи и беспорядков Гражданской войны у Власти, неожиданно для многих и многих, оказалась твердо организованная интернациональная Партия. <…> Все, привлекаемые к Партии, были организованы по принципу семейственного Бандитизма. <…> Здесь каждый отвечал головой, и все были соединены кровной круговой порукой. Уничтожение царской семьи было не только личным подарком <…> Ленину, отомстившему за смерть брата, но и способом сплочения людей, совершивших поистине гнусное дело, которым некуда было отступать». // 1989 г.
«Октябрьский переворот обозначил, что мир вступает в эпоху религиозных войн, наиболее жестоких и кровавых конфликтов. И началом этой чудовищной эпохи послужили Октябрьский переворот и начатая новыми владыками России чудовищная гражданская война против своих народов (в первую очередь), которая никогда не прекращалась. Еще со школьных лет я запомнил лозунг Ленина: „Превратить империалистическую войну в войну гражданскую“. Это означало эпоху Террора, не прекращающуюся до сего дня. Внутри страны действует большая сила, сознательно провоцирующая разнообразные конфликты, восстанавливающая одни народы против других, одну группу населения против другой. Все это обрело „профессиональный“ характер благодаря бесконечной практике и опыту». // 1989–1990 гг.
«Не время разрушило усадьбу Рахманинова, а Октябрьская революция и Советская власть. Как же в статье не сказать о том преследовании музыки и самого имени Рахманинова советской властью. Напрасно разрывать Л<енини>зм со Ст<алини>змом, Брежневизмом, Черненковизмом и т. д. Все это — единая наша, родная С<оветская> власть. Ее лидеры менялись совсем не по прихоти. Я думаю, хороший, умный, глубокий историк увидит в этих сменах свою закономерность. Сталин, его имя (так же, как имя Л<енина> — его отца и предшественника) тяготеет почти над всей жизнью людей моего поколения, моего возраста. Закрыв глаза, кажется, ничего более не слышишь, кроме бесконечного гула восторгов, приветствий, изъяснений в любви, воспевания величия. Представляется какое-то гигантское безликое и тупое лицо, вопящее эту славу… Теперь, на старости лет, я вижу то же тупое, безликое лицо, изрыгающее бесконечную хулу, проклятия и всевозможную грязь… В общем-то, это похоже одно на другое. И ни единого иного нового слова…» // 1989–1990 гг.
«И не нужно валить все на Ст<алина>. Чудовищный, поистине библейский террор начался до его воцарения. И до него действовали библейские палачи, получившие целую, и притом великую, страну на поток и разграбление. Этот поток и разграбление продолжаются и до сего дня. Часто рассуждают: на кого похож сын грузинского сапожника? Ищут аналогии в образе Ивана Грозного, Петра Великого, Ленина, Сталин — это Ленин сегодня (параллели приводились и художественной литературой, и драматургией, и т. д.). Но он более всего напоминает библейских владык, уничтожавших выборочно целые народы и племена: „хананеев нечестивых“, амаликитян (кого еще?) и т. д.» // 1991 г.
«Итак, Демократия — т. е. власть демоса — народная власть. В который раз, господа, она возглашается? За свою жизнь я слышу ее беспрерывно, безостановочно, неумолимо, каждый раз она подразумевает как будто бы разное, а в самом деле абсолютно одинаковое. Прежде всего — единообразие и диктаторскую неумолимость. Только демократия и ничего более. Кто же доказал, что она — единственный выход из создавшегося тупика, главное — единственный и притом знаемый безошибочно вождями, а главное — возглашателями-пропагандистами. Демократия и ничего более. Любая другая точка зрения — подозрительна, враждебна, отрицается, подлежит громкому посрамлению, искоренению, уничтожению. <…> Открытые работники служб ЦРУ, вроде дикторов по TV, состоящие в услужении пропагандистской <машины?>, построенной по типу откровенно фашистскому — желанные гости, перешли на работу в радио и TV бывшего Советского Союза, а ныне неизвестной страны, не имеющей опять даже названия, кроме аббревиатуры РСФСР, которая в дни моего детства расшифровывалась: „Ребята, смотрите — Федька сопли распустил“. И теперь налицо правящая неумолимая диктатура, пока, кажется, без массовых расстрелов, но это ведь только пока. За этим дело не станет. Все те же люди, доканчивающие разгром великой Русской империи и уничтожение Русского народа (а это их главная цель — истребить русскую нацию, перебить ее, перестрелять, рассеять по свету)». // 1991 г.
«Мы живем в стране, которая осквернена многолетним господством захватчиков. Это господство царства Швондеров продолжается и теперь. В нашей столице Русского народа Москве уничтожены исторические памятники и святыни нашего народа. Вместо них поставлены памятники <…> К. Марксу — теоретику духовного завоевания. Упразднить преподавание М<арксизма> и Л<енинизма> — этой изуверской псевдонауки, приведшей наш народ к рабскому, колониальному положению. Уничтожить, низвергнуть памятники М<арксу>, Л<енину>, С<талину>, Д<зержинскому> — палачам нашего народа. Ликвидировать трупную свалку на Красной площади, заново сложить участок Кремлевской стены. Убрать Мавзолей и упразднить лицезрение и народное поклонение трупу Л<енина>». // 1989 г.
«Вечером смотрел по телевизору выступление перед Заутреней Патриарха — грустное, но спокойное, потом водружение Святого Креста на купол Казанского собора в Петербурге-Петрограде-Ленинграде. Не знаешь, как и назвать этот город, наиболее пропитанный Злом (больше даже, чем Москва или грязная Одесса, полная теперь малороссийского тупого национализма, но все же не столь и полностью дьявольского, как Зиновьевский Ленинград — эта северная Одесса). Но все же именно там был вчера водружен светлый Золотой Крест Христа на оскверненном Казанском соборе. Выступление Патриарха — некая казенная выдержанность и спокойствие. Боже, неужели это не фарс, а подлинное Возрождение, медленное, трудное очищение от Зла? Но кажется иногда, что именно это наиболее верный путь. А народ расслоился: с одной стороны, окончательное падение в бандитизм, проституцию во всем, с другой стороны — Церковь и интерес к жизни Духа». // 1 мая 1994 г.
Из книги дневников и воспоминаний Г. В. Свиридова «Музыка как судьба».
«Перед этапом сюда друзья говорили мне, что „кто побывает на ‚десятке‘, становится сторонником Салазара или Франко“. Со мной тоже произошел именно там идейный переворот, но не потому, что я узрел низы человеческой породы, а совсем по другому поводу. Один эстонец, с которым я общался в рабочей зоне (а в ней, в отличие от жилой зоны, можно было свободно перемещаться: камер, понятно, там не было, тем более что мы вяло строили какое-то кирпичное здание); так вот, этот эстонец рассказал об одном ярком эпизоде советско-финской войны 1939–1940 гг. Поведал об одном бое, когда советские солдаты, т. е. молодые русские ребята из деревни, иссеченной коллективизацией, шли фронтальной атакой на финские укрепления. Пулеметы косили их цепь за цепью, а их толкали и толкали вперед. Скосят одну цепь бойцов, появляется другая, третья, четвертая… Пулемет раскален, у стрелка с ладоней сходит кожа от жара, а они идут и идут, уже гора трупов и конца не видно. Их командиры не применят артиллерию, авиацию, не прикажут обойти с фланга, с тыла. Нет — только во фронт — под яростный огонь. Я был потрясен рассказом. Мне было наплевать на цели той войны, я понял одно: никому нет дела до русского народа. Ни у кого нет жалости к этому народу, к МОЕМУ народу. Я почти не спал в эту ночь и утром встал русским националистом. Понял, что до конца дней буду служить своей нации. Прежний аморфный, рассеянный и беспечный патриотизм превратился в дело и смысл моей жизни. Вслед за этим я довольно быстро стал монархистом и православным фундаменталистом (в том смысле, что истина — в Православии, и другой истины быть не может). С тех пор прошло 37 лет, и мои взгляды одни и те же. Если что и менялось, то только в частностях.».
Из книги воспоминаний В. Н. Осипова «Дубравлаг».
«Единственный человек, который что-нибудь выводит, — это Ленин, его статьи в „Правде“ — образцы логического безумия. Я не знаю, существует ли такая болезнь — логическое безумие, но летописец русский не назовет наше время другим именем». // 1918 год
«Для нас загадочны Октябрьские дни, и мы им не судьи пока, но завеса в настоящем упала: коммунизм — это названье государственного быта воров и разбойников». // 1920 год
«В Лавре снимают колокола, и тот в 4000 пудов, единственный в мире, тоже пойдет в переливку. Чистое злодейство, и заступиться нельзя никому и как-то неприлично: слишком много жизней губят ежедневно, чтобы можно было отстаивать колокол». // 1929 год
«Нечто страшное постепенно доходит до нашего обывательского сознания, это — что зло может оставаться совсем безнаказанным и новая ликующая жизнь может вырастать на трупах замученных людей и созданной ими культуры без памяти о них». // 1930 год
«Не могу с большевиками, потому что у них столько было насилия, что едва ли им уже простит история за него». // 1938 год
«Русский при всех своих государственных и общественных невзгодах остается личностью. Даже и сквозь коммунизм русский пронесет свое особенное лицо». // 1946 год
«Ленин был не мыслитель, а революционный делец.» …«Вдруг понял Ленина: он сектант, один из обыкновенных русских сектантов, коих я на своем веку повидал предостаточно». // 1952 год
Из дневников М. М. Пришвина разных лет.
Письмо в Совет Народных Комиссаров СССР от 21 декабря 1934 года
Революция застала меня почти в 70 лет. А в меня засело как-то твёрдое убеждение, что срок дельной человеческой жизни именно 70 лет. И потому я смело и открыто критиковал революцию. Я говорил себе: «чорт с ними! Пусть расстреляют. Всё равно, жизнь кончена, а я сделаю то, что требовало от меня моё достоинство». На меня поэтому не действовали ни приглашение в старую чеку, правда, кончившееся ничем, ни угрозы при Зиновьеве в здешней «Правде» по поводу одного моего публичного чтения: «можно ведь и ушибить…».
Теперь дело показало, что я неверно судил о моей работоспособности. И сейчас, хотя раньше часто о выезде из отечества подумывал и даже иногда заявлял, я решительно не могу расстаться с родиной и прервать здешнюю работу, которую считаю очень важной, способной не только хорошо послужить репутации русской науки, но и толкнуть вперед человеческую мысль вообще. Но мне тяжело, по временам очень тяжело жить здесь — и это есть причина моего письма в Совет.
Вы напрасно верите в мировую пролетарскую революцию. Я не могу без улыбки смотреть на плакаты: «да здравствует мировая социалистическая революция, да здравствует мировой октябрь». Вы сеете по культурному миру не революцию, а с огромным успехом фашизм. До Вашей революции фашизма не было. Ведь только нашим политическим младенцам Временного Правительства было мало даже двух Ваших репетиций перед Вашим октябрьским торжеством. Все остальные правительства вовсе не желают видеть у себя то, что было и есть у нас и, конечно, вовремя догадываются применить для предупреждения этого то, чем пользовались и пользуетесь Вы — террор и насилие. Разве это не видно всякому зрячему! Сколько раз в Ваших газетах о других странах писалось: «час настал, час пробил», а дело постоянно кончалось лишь новым фашизмом то там, то сям. Да, под Вашим косвенным влиянием фашизм постепенно охватит весь культурный мир, исключая могучий англо-саксонский отдел (Англию наверное, американские Соединённые Штаты, вероятно), который воплотит-таки в жизнь ядро социализма: лозунг — труд как первую обязанность и главное достоинство человека и как основу человеческих отношений, обеспечивающую соответствующее существование каждого — и достигнет этого с сохранением всех дорогих, стоивших больших жертв и большого времени, приобретений культурного человечества.
Но мне тяжело не оттого, что мировой фашизм попридержит на известный срок темп естественного человеческого прогресса, а оттого, что делается у нас и что, по моему мнению, грозит серьёзною опасностью моей родине.
Во-первых то, что Вы делаете есть, конечно, только эксперимент и пусть даже грандиозный по отваге, как я уже и сказал, но не осуществление бесспорной насквозь жизненной правды — и, как всякий эксперимент, с неизвестным пока окончательным результатом. Во-вторых эксперимент страшно дорогой (и в этом суть дела), с уничтожением всего культурного покоя и всей культурной красоты жизни.
Мы жили и живём под неослабевающим режимом террора и насилия. Если бы нашу обывательскую действительность воспроизвести целиком, без пропусков, со всеми ежедневными подробностями — это была бы ужасающая картина, потрясающее впечатление от которой на настоящих людей едва ли бы значительно смягчилось, если рядом с ней поставить и другую нашу картину с чудесно как бы вновь вырастающими городами, днепростроями, гигантами-заводами и бесчисленными учёными и учебными заведениями. Когда первая картина заполняет моё внимание, я всего более вижу сходства нашей жизни с жизнью древних азиатских деспотий. А у нас это называется республиками. Как это понимать? Пусть, может быть, это временно. Но надо помнить, что человеку, происшедшему из зверя, легко падать, но трудно подниматься. Тем, которые злобно приговаривают к смерти массы себе подобных и с удовлетворением приводят это в исполнение, как и тем, насильственно приучаемым участвовать в этом, едва ли возможно остаться существами, чувствующими и думающими человечно. И с другой стороны. Тем, которые превращены в забитых животных, едва ли возможно сделаться существами с чувством собственного человеческого достоинства.
Когда я встречаюсь с новыми случаями из отрицательной полосы нашей жизни (а их легион), я терзаюсь ядовитым укором, что оставался и остаюсь среди неё. Не один же я так чувствую и думаю?! Пощадите же родину и нас.
Академик Иван ПАВЛОВ.
Пока бросает ураганами
Державный Вождь свои полки,
Вы наклоняетесь над ранами
С глазами, полными тоски.
И имя Вашего Величества
Не позабудется, доколь
Смиряет смерть любви владычество
И ласка утешает боль.
Несчастных кроткая заступница,
России милая сестра,
Где Вы проходите как путница,
Там от цветов земля пестра.
Мы молим: сделай Бог Вас радостной,
А в трудный час и скорбный час
Да снизойдёт к Вам Ангел благостный,
Как Вы нисходите до нас.
Николай Степанович Гумилев.
Стихотворение, посвященное императрице Александре Федоровне Романовой.
7 июня 1916 года, Царскосельский госпиталь.
«Было у нас в обиходе не очень изящное, но зато яркое и в общем-то точное выражение — „запустить вошь в голову“. То есть подкинуть человеку мыслишку, приоткрыть занавеску и показать правду, а потом пусть уж он сам думает. Запустил вошь в голову и забыл о ней. Между тем человек вдруг начинает почесываться то в одном месте, то в другом. Он ходит, обедает, спит, смотрит телевизор, а дело делается. Смотришь, то в затылке почесал, то около поясницы.
Мне часто приходилось отмечать про себя моменты, когда вольно или невольно я именно «запускал людям вошь в голову», когда я видел воочию, как шире открываются у моего собеседника глаза, как все многочисленные колесики и шарики, вращающиеся в мозгу, вдруг спотыкались, словно о стенку. Вот он спорит, горячится, пылает огнем первых лет революции…
…Местные деятели повезли меня в Аксаково. По дороге заехали в бывшее имение Карамзиных. Карамзиными был посажен там большой отличный парк, нечто вроде Ботанического сада, из всех деревьев, растущих в Среднем Поволжье. Походили, посмотрели, как запущен теперь парк, насколько бесхозен и беспризорен.
— А что стало с домом Карамзиных?
— Его разгромили во время революции.
— Кто?
— Крестьяне.
— Зачем же?
— От гнева и ярости.
— Позвольте, за что же гнев? Ведь крепостными они давно уже не были?
— Им приходилось арендовать землю у Карамзиных. Значит, приходилось отдавать и часть урожая, десятую, а то и больше.
— Ну да. Теперь-то они совсем не отдают ни зерна. Все, что вырастет, оставляют себе.
Деятель знал, конечно, и раньше, что ни зерна теперь не оставляют колхозникам, все вывозится, но как-то не задумывался об этом, и теперь у деятеля останавливается взгляд, словно ударили его по голове.
А то еще в том же Бугуруслане — библиотека в доме купца Фадеева. В верхнем этаже, где жила купеческая семья, располагается горисполком, а внизу, где были магазин и склад, теперь библиотека с читальным залом вместо магазина и склада. Но опять спрошу — почему вместо, а не вместе?
Библиотекарши, любезные и внимательные к заезжему писателю, объясняют, где был склад, а где магазин.
— Видите, крючья вделаны в потолок? Действительно, вижу крючья по всему читальному залу. — При купце Фадееве висели на них говяжьи туши. А на тех, что поменьше, — бараньи.
И смотрит на меня просветленными глазами, ждя одобрения происходящему процессу: книги вместо говяжьих туш. Но я уж третий день в Бугуруслане и знаю, что почем. Поэтому я наивно спрашиваю:
— Как, в Бугуруслане было мясо? Висели целые туши? Говяжьи? Бараньи?
Библиотекарши хлопают своими глазками, переглядываются. Одна хихикнула, одна покраснела за неосторожность московского литератора: разве можно говорить такие вещи? А сами сопоставляют в уме, не могли же не сопоставлять то, что теперь в Бугуруслане днем с огнем ни в магазине, ни на базаре не только говяжьей туши (парной, конечно), но и мороженой, жилистой какой-нибудь ни килограмма купить нельзя. Нету.
Пошли дальше, но уверен, что теперь будут иногда повнимательнее взглядывать библиотекарши на крюки в читальном зале, будет у них почесываться то там, то тут».
Из книги В. А. Солоухина «Последняя ступень».
Наш век
Не плоть, а дух растлился в наши дни,
И человек отчаянно тоскует…
Он к свету рвется из ночной тени
И, свет обретши, ропщет и бунтует.
Безверием палим и иссушен,
Невыносимое он днесь выносит…
И сознает свою погибель он,
И жаждет веры…, но о ней не просит.
Не скажет ввек, с молитвой и слезой,
Как ни скорбит перед замкнутой дверью:
«Впусти меня! — Я верю, Боже мой!
Приди на помощь моему неверью!..»
Фёдор Тютчев. 1851 г.
«Между величайшими отрогами Гималаев стоит красивый замок — жилище людей. Француз, англичанин, немец, американец, итальянец и русский недавно в нем поселились. Разочарование в людях и радостях жизни загнало их в это уединение. Единственною отрадою их была наука. Самые высшие, самые отвлеченные стремления составляли их жизнь и соединяли их в братскую отшельническую семью. Они были баснословно богаты и свободно удовлетворяли все свои научные прихоти. Дорогие опыты и сооружения постоянно истощали их карманы, однако не могли истощить. Связь с миром ограничивалась этими сооружениями, для которых, конечно, требовались люди и люди, но как только все было готово, они снова погружались в свои изыскания и в свое уединение; в замке, кроме них, находились только служащие и рабочие, прекрасные жилища которых ютились кругом.
На самой вершине дворца была обширная стеклянная зала, куда особенно охотно сходились наши анахореты.
Вечером, после заката солнца, через прозрачный купол залы сверкали планеты и бесчисленные звезды. Тогда мысль невольно тянулась к небу, и речь заходила о Луне, о планетах, о бесчисленных, но далеких солнцах,
Отчаянные мечтатели! Сколько раз создавали они безумно смелые проекты путешествий по небесным пространствам; но их же собственные, весьма обширные познания безжалостно разбивали эти фантазии.
В одну из погожих летних ночей трое наших приятелей мирно беседовали о разных веселых материях, как вдруг, словно буря, ворвался русский…».
К. Э. Циолковский. «Вне земли» (1916).