Доктор едет, едет…
Это оказалось село Никольское в Смоленской губернии. До него от Сычевки, уездного городишки, было всего-то верст сорок, но чтобы добраться туда на выданной пролетке, им потребовался целый день. Так Булгаков убедился, что его любимый Гоголь не врал: дороги, особенно осенью, в России отвратительные. Приехали они под мерзким сентябрьским дождичком почти ночью. Никто не встречал. Отыскали фельдшера. Тот открыл дом, показал, где располагаться.
«Отвратительные впечатления. Во-первых, страшная грязь. Грязь бесконечная и унылая. Туда приехали… Боже мой! Ничего нет, голое место, какие-то деревца. Только напротив на некотором расстоянии дом стоял… ободранный весь…»[1] В доме жили разорившиеся помещицы. И то не постоянно, наездами. Вот в этой-то дыре и предстояло работать.
На жилище, в котором их поселили, жаловаться было грех: наверху кабинет и спальня, внизу столовая и кухня. В здании должны были бы обитать два доктора, но второго врача, совершенно необходимого тут, земство не нашло. Булгаков потом часто жалел, что рядом нет старшего коллеги, у которого можно было бы спросить совета. Приходилось справляться одному.
К медицине у Михаила определенно было призвание. Его курс из-за войны выпустили на год раньше. Из опыта у него за спиной было только отпиливание ног да наблюдение за больными в университетском стационаре, где те замечательно выздоравливали под присмотром профессоров. И несмотря на это, лечил он хорошо и почти никогда не ошибался при постановке диагноза. Приходилось быть хирургом, акушером, педиатром, отоларингологом, стоматологом, венерологом и еще черт-те знает кем в одном лице. Не успел он в первую же ночь принять сложные роды, как слух о докторе разнесся по округе. В Никольское потянулись нескончаемой вереницей крестьяне со всеми своими болячками. В день иногда приходилось принимать по сто человек. Это притом, что в больнице было еще и тридцать четыре койки. И койки эти отнюдь не пустовали.
Нужно было выслушать крестьянина, который иной раз двух слов связать не мог. Или бабу, которая о многих вещах умалчивает, потому что, хоть и к «дохтуру» пришла, а стыдно. Потом осмотреть и послушать больного. На основе этого минимума поставить диагноз и назначить лечение. И все в бешеной спешке. Потому что «арифметика – жестокая наука». Сто больных в день – это восемь часов двадцать минут непрерывного приема, даже если на каждого тратить всего пять минут.
Помогал «легендарный Леопольд» – предшественник Булгакова, которого Михаил ни разу в жизни не видел. Леопольд Смрчек, проработавший здесь с десяток лет и усланный на войну, собрал отличную медицинскую библиотеку. Когда Булгаков принимал те, первые, роды, Тася листала страницы руководства по родовспоможению и давала подсказки. К толстым томам обращаться приходилось постоянно. Еще инструменты – выписывать из губернии различные железки явно было слабостью Леопольда. Михаил даже и не знал, для чего некоторые из них нужны. Но те, предназначение которых ему было известно, приходилось применять постоянно. Он резал и зашивал, зашивал и резал. Он брался за такие операции, на которых не то что прежде не ассистировал – он даже и не видел ни разу, как они делаются. И все ему удавалось.
«Останавливаясь у постели, на которой, тая в жару и жалобно дыша, болел человек, я выжимал из своего мозга все, что в нем было. Пальцы мои шарили по сухой, пылающей коже, я смотрел на зрачки, постукивал по ребрам, слушал, как таинственно бьет в глубине сердце, и нес в себе одну мысль – как его спасти? И этого – спасти. И этого! Всех»[2].
Да, в этом была своя радость. Привозили таких больных, что, кажется, ничего тут уже сделать нельзя. Но Булгакова накрывал реанимационный азарт, когда врач соревнуется со смертью и побеждает ее. Это было высшее наслаждение: вытащить с того света девицу, которую угораздило свалиться в мялку и которая вот-вот должна отдать богу душу из-за потери крови. Или спасти девочку трех лет с помощью трахеотомии, у которой дифтеритная слизь перекрыла гортань. Но иногда он все же проигрывал.
И все же Булгаков был слишком инфантилен для такого рода испытаний. Варвара Михайловна допустила один просчет в воспитании – она избегала темы смерти. Татьяна Лаппа утверждала, что в семье Булгаковых об отце, Афанасии Ивановиче, никогда не говорили. Она даже не могла припомнить такого случая, чтобы они ходили на его могилу, собирались в день его смерти, дабы почтить память. Помнила ли она мужа, с которым прожила вместе почти семнадцать лет, от которого родила семерых?..
У Булгакова получалось быть доктором. Однако в его медицинском таланте был существенный изъян. Работа земского врача требовала полной отдачи. Того, что называется высокопарным словом «служение». В обмен на свою жизнь спаситель получал лишь моральное удовлетворение. Михаил тут только почувствовал, что его не устраивает контракт.
Он с трудом переносил отказ от тонких удовольствий, вроде оперы или остроумной беседы с друзьями. Ему часто вспоминались семейные посиделки в Киеве. Там он был старшим в семье. Там жизнь была легкой и приятной. Тогда, году в тринадцатом-четырнадцатом, он не понимал, что это лучшее время в его жизни, что больше такого никогда не будет. Принимал как должное, считал нормой. И теперь, в этом проклятом Никольском, где нет ни электричества, ни ванны, ни оперы, его мучила неудовлетворенность. Его лишили чего-то важного.
Жизни не хватало красок…
Это как раз та самая дифтеритная слизь. Чтобы девочка смогла дышать, он стал через трубку отсасывать пленки из горла, и, чуть переусердствовав, затянул одну такую пленку себе в рот. Была немалая опасность заразиться, поэтому он сделал себе прививку. Вакцина была с ослабленными микробами, но все же вскоре проявились все симптомы дифтерии: лицо и губы распухли, тело покрылось сыпью, и стал донимать ужасный зуд. Нужно было перетерпеть несколько дней, но воли у Михаила не хватило. Он позвал медсестру и попросил ее сделать укол морфия.
Зуд ушел минут через десять. Михаил успокоился и уснул. Но на следующий день повторилось то же. Не вытерпел, пригласил Степаниду с очередной инъекцией. Да, в университете его учили, что привыкание к морфию может наступить даже на второй раз, и что излечиться почти невозможно. Но он не думал об этом. Он только хотел успокоить зуд. И тоску. Зуд ушел, а тоска осталось. Унять ее теперь можно было только одним способом.
«Первая минута: ощущение прикосновения к шее. Это прикосновение становится теплым и расширяется. Во вторую минуту внезапно проходит холодная волна под ложечкой, а вслед за этим начитается необыкновенное прояснение мыслей и взрыв работоспособности. Абсолютно все неприятные ощущения прекращаются. Это высшая точка проявления духовной силы человека. И если б я не был испорчен медицинским образованием, я бы сказал, что нормально человек может работать только после укола морфием»[3].
Пребывая в наркотической эйфории, он был благодушен. Сидел, что-то писал. Ему нравилось это состояние. Когда у Таси начались боли в груди, скорее всего на нервной почве, он и ей впрыснул морфина. После укола у нее закружилась голова, вскоре она уснула. Когда проснулась, ее вырвало. Так что ей это вещество не пошло. И никуда она не поплыла, как по его утверждению должно было случиться. Ничего приятного – только сонливость и тошнота.
Доза день ото дня увеличивалась. Без инъекций начиналась ломка. Вечерами он старался ни с кем не встречаться – его могли выдать узкие зрачки. Тася пыталась бороться. Как-то развела в два раза меньше кристаллов, чем требовалось. Он почувствовал неладное и начал орать на нее – именно это слово самое подходящее. Вообще в эти минуты он становился невыносимым.
Тася забеременела во второй раз. Михаил сказал на это: «Если хочешь, рожай». Ему по большому счету было ни до чего. Он не хотел иметь детей, да и она не очень их хотела. Избавляться от плода она поехала в Москву к Мишиному дядьке Николаю Михайловичу. Это казалось разумным решением. Ребенок мог родиться больным, муж был совершенно не в себе.
Уже успела произойти Февральская революция, но на их жизни в глуши это никак не отразилось. Абсолютно не ясно было, чем это все кончится, что дальше будет. И со страной, и с Мишей.
Фельдшер и санитарки, очевидно, заметили, что доктор попал в зависимость. Да и врач, что выдавал в Сычевке медикаменты, тоже, похоже, заподозрил неладное – больно много морфия просил молодой лекарь из Никольского.
Нужно было удирать оттуда. Булгаков как-то договорился, чтобы его перевели в уездный городишко Вязьму, где он возглавил инфекционное и венерическое отделение местной больницы. Наркомания продолжала уничтожать его и здесь. Он выписывал рецепты и заставлял Тасю оббегать все аптеки в поисках новой порции яда. Коллеги Михаила уже, определенно, догадались, что их новый сотрудник морфинист. Он думал, что сходит с ума. Жалобным голосом умолял Тасю: «Ты ведь не отдашь меня в больницу?» Та гладила его по голове и все уговаривала ехать в Киев. На эти уговоры он отвечал, что ему и здесь нравится. В тот момент ему везде нравилось, где есть «волшебные кристаллы». Тогда она давила на самое больное место: «Если сообщат из аптеки, что по твоим рецептам столько морфия куплено, у тебя печать отберут. Что тогда делать будешь?» Того, что его лишат диплома врача и ославят на весь белый свет, он и вправду боялся. Но ведь его служба была формой повинности, избавиться от которой можно было только добившись приказа.
«И вот я в Вязьме там искала, где-то на краю города еще аптека какая-то. Чуть ли не три часа ходила. А он прямо на улице стоит, меня ждет. Он тогда такой страшный был… Вот помните его снимок перед смертью? Вот такое у него лицо было. Такой он был жалкий, такой несчастный… Господи, сколько я его уговаривала, увещевала, развлекала… Хотела все бросить и уехать. Но как посмотрю на него, какой он – “Как же я его оставлю? Кому он нужен?” Да, ужасная полоса была»[4].
Если бы он не уехал, то сгорел бы за полгода-год. В лучшем случае оказался бы в психиатрической лечебнице. В конце концов Тася уговорила его. Он отправился в Москву просить, чтобы его уволили. Там Михаил сослался на некую несуществующую болезнь, и его отпустили на все четыре стороны, выдав удостоверение, характеризующее доктора наилучшим образом. Это не было никаким жестом доброй воли со стороны начальства. Несмотря на всю свою неадекватность, обязанности свои он по-прежнему «выполнял безупречно», что и было указано в документе.
Он и в Киеве стал посылать Тасю в аптеки. Она выходила на улицу, проводила там какое-то время и возвращалась с плохой новостью: ей, мол, не дали, и вообще его, похоже, взяли на заметку. Он кричал на нее, как-то кинул в нее горящий примус. В другой раз целился из браунинга. «Ванька и Коля вбежали, вышибли у него браунинг… Они не понимали, в чем дело»[5]. Когда это повторилось, она выкрала пистолет, и мальчишки где-то спрятали его. Опасаясь, что заберут диплом, он стал пить опий – его продавали без рецепта в пузырьках. От опия страшно мучился желудком.
«В общем, веселенькая жизнь была. Я чуть с ума не сошла тогда».
Нельзя сказать, что он не понимал своего положения. Но воли не хватало. По совету Ивана Павловича Воскресенского очень медленно, но неуклонно Тася снижала дозу, добавляя в шприц все больше дистиллированной воды.
И однажды весь этот кошмар кончился. Ему больше не нужны были уколы, и вообще опиаты в каком бы то ни было виде. Он освободился. Благодарить за это он должен был в первую очередь свою жену, во вторую – отчима и только в третью себя.
[1] Т.Н. Лаппа. Интервью
[2] "Записки юного врача"
[3] "Записки юного врача"
[4] Т.Н. Лаппа. Интервью
[5] Т.Н. Лаппа. Интервью
0 комментариев