logo
Булгаков / Игорь Переверзев  Биография Михаила Булгакова, одного из самых известных писателей, творивших на русском в первой половине двадцатого века
О проекте Просмотр Уровни подписки Фильтры Обновления проекта Контакты Поделиться Метки
Все проекты
О проекте

Предисловие

Жизнь Михаила Булгакова вполне достойна того, чтобы о ней была написана книга. По сути, она вместила в себя все важнейшие события своей эпохи: Первую мировую, Русскую революцию, Гражданскую войну, НЭП и индустриализацию, подготовку к неизбежной войне. Он умер сравнительно молодым, в сорок восемь, но на этот век хватило испытаний. Там было много что. Наркомания. Участие в гражданской и тиф, едва не убивший его. Попытка эмиграции. Голод и неустроенность. Жгучее желание попасть в литературную среду. Неожиданный театральный триумф. Полный запрет на постановки. Странные отношения со Сталиным, главным поклонником его таланта…
Склонный к неврастении, во многом не лишенный слабостей, он, тем не менее, оставался внутренне несгибаемым и цельным. Всегда гнул свою линию, высмеивая пороки современников, но и фиксируя весь трагизм момента в лучших своих произведениях.
Его крайне прельщала слава, он всегда хотел быть обласкан публикой. Но, если не считать короткого момента после премьеры «Дней Турбиных», успех всегда обходил его стороной.
У него была масса недоброжелателей, многие его не любили. Ему часто приходилось менять круг общения, поскольку среда его отторгала. Кто-то считал его контрой. Кто-то провинциалом. Но одновременно у него находилась и масса поклонников. Таких, например, как Илья Ильф и Максим Горький.
Глубина, на которую он погружался в своих романах и некоторых пьесах была такой, что не всегда современники способны были ее оценить. Но это сполна сделали потомки.
Игорь Переверзев
________________________________________________________________

Литература
Булгаков М. А. Собрание сочинений в 8 т. СПб., 2002
Булгаков М. Дневник. Письма. 1914-1940. М., 1997.
Михаил и Елена Булгаковы. Дневник Мастера и Маргариты. М., 2001.
Чудакова М. О. Жизнеописание Михаила Булгакова. — 2-е изд., доп. М., 1988.
Паршин Л. К. Чертовщина в Американском посольство или 13 загадок Михаила Булгакова, М., 1991.
Воспоминания о Михаиле Булгакове, М., 1988.
Белозерская-Булгакова Л.Е., Воспоминания, М., 1990.
Мягков Б. М. Родословия Михаила Булгакова, М., 2001.
Булгаковская энциклопедия / Сост. Б.Соколов. — М., 1997.
И многое другое.
_______________________________________________________________
Об авторе
Игорь Переверзев
Выпускник факультета журналистики МГУ.
Работал в газетах «Вечерний клуб», «Комсомольская правда», «Московский комсомолец», печатался в «Огоньке» и других московских изданиях. После возвращения в Алма-Ату переключился на деловую журналистику. Являлся главным редактором журналов «РБК Центральная Азия» и «Эксперт Казахстан».
Ведет блог на sponsr.ru




Публикации, доступные бесплатно
Уровни подписки
Единоразовый платёж

Книга оставила настолько неизгладимое впечатление, что хочется отблагодарить автора

Помочь проекту
Части первая и вторая 150₽ месяц 1 530₽ год
(-15%)
При подписке на год для вас действует 15% скидка. 15% основная скидка и 0% доп. скидка за ваш уровень на проекте Булгаков / Игорь Переверзев
Доступны сообщения

Подписавшись на этот уровень, вы сможете ознакомиться с главами, которые идут за ознакомительной частью. Если вам понравится, вы сможете перейти на полный вариант. Если чувствуете, что вам УЖЕ нравится, сразу подписывайтесь на книгу целиком.

Не забудьте отписаться, если вам "не зашло". Новых публикаций в канале не предполагается.

Если платеж по карточке не проходит, поищите книгу в поисковике по фразе "Булгаков Игорь Переверзев" Она есть и на других платформах

Оформить подписку
Части первая, вторая и третья 300₽ месяц 3 060₽ год
(-15%)
При подписке на год для вас действует 15% скидка. 15% основная скидка и 0% доп. скидка за ваш уровень на проекте Булгаков / Игорь Переверзев
Доступны сообщения

Подписавшись на этот уровень, вы сможете ознакомиться с большей частью книги. Если вам понравится, вы сможете перейти на полный вариант. Если чувствуете, что вам УЖЕ нравится, лучше сразу подписывайтесь на книгу целиком.

Не забудьте отписаться, если вам "не зашло". Новых публикаций в канале не предполагается.

Если платеж по карточке не проходит, поищите книгу в поисковике по фразе "Булгаков Игорь Переверзев" Она есть и на других платформах

Оформить подписку
Вся книга за месяц 525₽ месяц 5 355₽ год
(-15%)
При подписке на год для вас действует 15% скидка. 15% основная скидка и 0% доп. скидка за ваш уровень на проекте Булгаков / Игорь Переверзев
Доступны сообщения

Подписавшись на этот уровень, и вы сможете прочесть всю книгу до конца за месяц.

Не забудьте отписаться после прочтения. Новых публикаций в канале не предполагается.

Если платеж по карточке не проходит, поищите книгу в поисковике по фразе "Булгаков Игорь Переверзев" Она есть и на других платформах

Оформить подписку
Фильтры
Обновления проекта
Поделиться
Метки
биография 72 Михаил Булгаков 72 Сталин 13 Татьяна Лаппа 10 Белая гвардия 6 Елена Булгакова 6 максим горький 6 Мастер и Маргарита 6 Катаев 5 Любовь Белозерская 5 бег 4 Вересаев 4 гражданская война 4 Дни Турбиных 4 Мольер 4 Станиславский 4 Зойкина квартира 3 Ильф 3 Немирович-Данченко 3 прототипы 3 Собачье сердце 3 Алексей Толстой 2 Ахматова 2 Батум 2 Воланд 2 Гоголь 2 Дьяволиада 2 Записки земского врача 2 Иешуа Га-Ноцри 2 Мандельштам 2 Маргарита 2 Олеша 2 Петров 2 Роковые яйца 2 смерть 2 Спиритический сеанс 2 Театральный роман 2 Фадеев 2 Адам и Ева 1 Александр Пушкин 1 Багровый остров 1 Буденный 1 Бухарин 1 Волошин 1 Замятин 1 Записки на манжетах 1 Зощенко 1 Иван Васильевич меняет профессию 1 Кабала святош 1 Каверин 1 мастер 1 Маяковский 1 Мейерхольд 1 Молотов 1 морфий 1 Надежда Константиновна Крупская 1 Пастернак 1 Первая мировая 1 Пилат 1 Пильняк 1 признание 1 Псалом 1 революция 1 репрессии 1 Серафимович 1 Слащев 1 Сологуб 1 Стальное горло 1 Таиров 1 тарковский 1 Тухачевский 1 Федин 1 христианство 1 Чаянов 1 Больше тегов
Читать: 8+ мин
logo Булгаков / Игорь Переверзев

Безумцы

Петь ‎«по-крупному»‏ ‎Булгаков ‎прекратил, ‎но ‎никто ‎бы‏ ‎не ‎смог‏ ‎ему‏ ‎запретить ‎слушать ‎арии,‏ ‎исполняемые ‎лучшими‏ ‎солистами ‎в ‎великолепном ‎киевском‏ ‎оперном‏ ‎театре. ‎На‏ ‎“Фаусте” ‎он‏ ‎был ‎сорок ‎один ‎раз ‎–‏ ‎его‏ ‎дотошная ‎сестра‏ ‎Вера ‎подсчитала.‏ ‎Родные ‎постоянно ‎слышали, ‎как ‎он‏ ‎мурлычет‏ ‎«На‏ ‎земле ‎весь‏ ‎род ‎людской»‏ ‎и ‎«Я‏ ‎за‏ ‎сестру ‎тебя‏ ‎молю». ‎И ‎из ‎“Аиды”: ‎«Милая‏ ‎Аида… ‎Рая‏ ‎созданье…».‏ ‎Так ‎что ‎когда‏ ‎летом ‎одиннадцатого‏ ‎года ‎наконец-то ‎приехала ‎Тася,‏ ‎им‏ ‎было ‎о‏ ‎чем ‎поговорить‏ ‎– ‎та ‎тоже ‎являлась ‎опероманкой.‏ ‎В‏ ‎Саратове ‎отчим‏ ‎ее ‎лучшей‏ ‎подруги ‎был ‎содержателем ‎театра, ‎так‏ ‎что‏ ‎она‏ ‎переслушала, ‎сидя‏ ‎в ‎директорской‏ ‎ложе, ‎решительно‏ ‎все‏ ‎оперы, ‎что‏ ‎шли ‎в ‎те ‎годы, ‎видела‏ ‎всех ‎именитых‏ ‎гастролеров.‏   ‎У ‎Булгаковых ‎по‏ ‎нечетным ‎субботам‏ ‎принимали ‎гостей. ‎Саша ‎Гдешинский‏ ‎играл‏ ‎на ‎скрипке,‏ ‎сестра ‎Варя‏ ‎на ‎пианино, ‎брат ‎Коля ‎на‏ ‎гитаре,‏ ‎другой ‎брат‏ ‎Ваня ‎на‏ ‎балалайке. ‎Пели, ‎танцевали, ‎разгадывали ‎шарады,‏ ‎развлекали‏ ‎себя‏ ‎“испорченным ‎телефоном”‏ ‎и ‎другими‏ ‎забавами. ‎Подшучивали‏ ‎друг‏ ‎над ‎другом;‏ ‎Миша ‎говорил ‎про ‎Веру: ‎«У‏ ‎нее ‎голосок‏ ‎маленький,‏ ‎но ‎противный»… ‎Шумное‏ ‎семейство ‎Булгаковых‏ ‎произвело ‎на ‎Тасю ‎наилучшее‏ ‎впечатление.‏ ‎Ее ‎поразило,‏ ‎как ‎они‏ ‎дружны, ‎жизнерадостны, ‎как ‎заботятся ‎о‏ ‎близких‏ ‎– ‎это‏ ‎были ‎плоды‏ ‎воспитания ‎Варвары ‎Михайловны. ‎В ‎ее‏ ‎семье‏ ‎такого‏ ‎не ‎было:‏ ‎«Мы… ‎дрались‏ ‎всегда. ‎Как-то‏ ‎ни‏ ‎о ‎чем‏ ‎не ‎думали… ‎А ‎у ‎них‏ ‎очень ‎хорошая‏ ‎обстановка‏ ‎была». ‎Такая ‎атмосфера‏ ‎вообще ‎редкость.‏ ‎Надя ‎Булгакова ‎к ‎тому‏ ‎времени‏ ‎уже ‎уехала‏ ‎в ‎Москву‏ ‎учиться ‎на ‎педагога ‎и ‎домой‏ ‎приезжала‏ ‎только ‎на‏ ‎каникулы, ‎что‏ ‎позволило ‎ей ‎взглянуть ‎на ‎родной‏ ‎дом‏ ‎со‏ ‎стороны. ‎Вот‏ ‎что ‎она‏ ‎записала ‎как-то‏ ‎в‏ ‎дневнике: ‎«Безусловно,‏ ‎что-то ‎выдающееся ‎есть ‎во ‎всех‏ ‎Покровских, ‎начиная‏ ‎с‏ ‎бесконечно ‎доброй ‎и‏ ‎умной, ‎такой‏ ‎простой ‎и ‎благородной ‎бабушки‏ ‎Анфисы‏ ‎Ивановны… ‎Какая-то‏ ‎редкая ‎общительность,‏ ‎сердечность ‎и ‎несомненная ‎талантливость ‎–‏ ‎вот‏ ‎качества ‎покровского‏ ‎дома… ‎Любовь‏ ‎к ‎родным ‎преданиям ‎и ‎воспоминаниям‏ ‎детства…‏ ‎…связь‏ ‎между ‎всеми‏ ‎родственниками ‎–‏ ‎сердечная ‎глубокая‏ ‎связь,‏ ‎какой ‎нет‏ ‎в ‎доме ‎Булгаковых». ‎Вот ‎еще‏ ‎из ‎того‏ ‎же‏ ‎дневника: ‎«Я ‎люблю‏ ‎остроумие, ‎ничем‏ ‎не ‎стесняемые ‎разносторонние ‎разговоры‏ ‎нашего‏ ‎близкого ‎кружка,‏ ‎наш ‎смех‏ ‎и ‎понимание ‎друг ‎друга; ‎люблю‏ ‎некоторую‏ ‎вольность ‎в‏ ‎наших ‎выражениях,‏ ‎образность…; ‎конечно ‎<кузен> ‎вытаращил ‎бы‏ ‎глаза,‏ ‎если‏ ‎б ‎я‏ ‎сказала ‎ему‏ ‎“ухайдакать” ‎в‏ ‎смысле‏ ‎“убить, ‎уничтожить”‏ ‎и ‎поблагодарила ‎за ‎то, ‎что‏ ‎он ‎“накорябал”‏ ‎мне‏ ‎письмо; ‎а ‎малороссийские‏ ‎пословицы ‎и‏ ‎словечки, ‎которых ‎не ‎понимают‏ ‎в‏ ‎Москве!..»[1]


Тасю ‎братья-сестры‏ ‎Михаила ‎приняли‏ ‎хорошо. ‎«Она ‎славная». ‎Но ‎в‏ ‎Киеве‏ ‎она ‎провела‏ ‎всего-то ‎недель‏ ‎шесть. ‎Приехала ‎в ‎августе ‎–‏ ‎уехала‏ ‎в‏ ‎сентябре, ‎уже‏ ‎после ‎того,‏ ‎как ‎в‏ ‎том‏ ‎самом ‎оперном‏ ‎театре ‎застрелили ‎премьер-министра ‎Столыпина. ‎Тася‏ ‎хотела ‎остаться,‏ ‎но‏ ‎ее ‎проницательный ‎папа‏ ‎догадался, ‎что‏ ‎гонит ‎дочь ‎из ‎отчего‏ ‎дома.‏ ‎Чтобы ‎та‏ ‎не ‎выскочила‏ ‎замуж ‎совсем ‎уж ‎ребенком, ‎он‏ ‎приказал‏ ‎ей ‎год‏ ‎поработать ‎кем-нибудь.‏ ‎Она ‎устроилась ‎в ‎ремесленное ‎училище‏ ‎классной‏ ‎дамой.‏ ‎Батюшка ‎на‏ ‎Законе ‎Божьем‏ ‎заставлял ‎девиц‏ ‎повторять‏ ‎что-то ‎хором‏ ‎и ‎к ‎ней ‎укоризненно ‎обращался:‏ ‎«А ‎вы‏ ‎отчего‏ ‎же ‎не ‎участвуете?»‏ ‎На ‎что‏ ‎девицы ‎заливались ‎смехом ‎и‏ ‎говорили:‏ ‎«Это ‎же‏ ‎наша ‎классная‏ ‎дама!». ‎Преосвященство ‎думал, ‎что ‎его‏ ‎дурачат.


 

 

На‏ ‎Рождество ‎12-го‏ ‎года ‎Булгаков‏ ‎привез ‎в ‎Саратов ‎Тасину ‎бабушку.‏ ‎«Была‏ ‎елка,‏ ‎мы ‎танцевали,‏ ‎но ‎больше‏ ‎сидели, ‎болтали…»[2] Михаил‏ ‎познакомился‏ ‎со ‎своими‏ ‎будущими ‎тестем ‎и ‎тещей. ‎То,‏ ‎что ‎тут‏ ‎дело‏ ‎кончится ‎браком, ‎не‏ ‎видел ‎только‏ ‎слепой.

Влюбленный ‎вернулся ‎домой, ‎и‏ ‎такая‏ ‎тоска ‎взяла‏ ‎его, ‎что‏ ‎он ‎даже ‎не ‎смог ‎должным‏ ‎образом‏ ‎кончить ‎курса,‏ ‎даже ‎экзамены‏ ‎не ‎пошел ‎сдавать. ‎Бедняга ‎еле‏ ‎дождался‏ ‎лета‏ ‎и ‎опять‏ ‎приехал ‎в‏ ‎волжский ‎город‏ ‎к‏ ‎своей ‎Татьяне.‏ ‎Михаил ‎купил ‎два ‎медных ‎обручальных‏ ‎кольца. ‎Когда‏ ‎Тасина‏ ‎мама, ‎Евгения ‎Викторовна,‏ ‎увидела ‎их,‏ ‎она ‎была ‎в ‎шоке.‏ ‎Все‏ ‎выспрашивала ‎у‏ ‎дочери, ‎не‏ ‎пропустила ‎ли ‎она ‎чего? ‎Не‏ ‎обвенчалась‏ ‎ли ‎Тася‏ ‎тайно ‎с‏ ‎молодым ‎человеком?

 

В ‎Киев ‎они ‎прибыли‏ ‎уже‏ ‎вместе.‏ ‎Ехала ‎Тася‏ ‎на ‎Украину‏ ‎под ‎тем‏ ‎предлогом,‏ ‎что ‎ей‏ ‎надо ‎поступить ‎на ‎романо-германское ‎отделение‏ ‎историко-филологических ‎курсов‏ ‎все‏ ‎того ‎же ‎Фребелевского‏ ‎общества. ‎Родители‏ ‎предлагали ‎ей ‎поехать ‎учиться‏ ‎в‏ ‎Париж, ‎но‏ ‎она ‎отказалась.‏ ‎По ‎понятным ‎причинам.

И ‎она ‎поступила‏ ‎на‏ ‎курсы, ‎посещала‏ ‎их ‎некоторое‏ ‎время, ‎но… ‎Эти ‎двое ‎стоили‏ ‎друг‏ ‎друга.‏ ‎Постоянные ‎гуляния,‏ ‎хождения ‎по‏ ‎ресторациям, ‎посещение‏ ‎всех‏ ‎симфонических ‎концертов‏ ‎в ‎Купеческом ‎саду, ‎прослушивание ‎в‏ ‎опере ‎“Тангейзера”,‏ ‎“Кармэн”,‏ ‎“Гугенотов”, ‎“Руслана ‎и‏ ‎Людмилы”, ‎“Севильского‏ ‎цирюльника” ‎и ‎прочих ‎популярных‏ ‎произведений‏ ‎сделали ‎свое‏ ‎черное ‎дело.‏ ‎С ‎обучением ‎на ‎курсах ‎было‏ ‎покончено.‏ ‎И ‎Тася‏ ‎была ‎беременна.

 

Двадцатилетний‏ ‎жених ‎был ‎в ‎городе ‎редкостью‏ ‎–‏ ‎так‏ ‎рано ‎в‏ ‎брак ‎вступать‏ ‎было ‎не‏ ‎принято.‏ ‎Считалось, ‎что‏ ‎сначала ‎нужно ‎получить ‎образование, ‎встать‏ ‎на ‎ноги,‏ ‎а‏ ‎уж ‎потом ‎искать‏ ‎пару. ‎Студентам,‏ ‎чтобы ‎связать ‎себя ‎узами‏ ‎с‏ ‎полюбившейся ‎девицей,‏ ‎приходилось ‎испрашивать‏ ‎специальное ‎разрешение ‎в ‎университете. ‎Но‏ ‎молодой‏ ‎Булгаков ‎ничего‏ ‎с ‎собой‏ ‎поделать ‎не ‎мог. ‎Варвара ‎Михайловна,‏ ‎разумеется,‏ ‎была‏ ‎обеспокоена ‎этим.‏ ‎Как-то ‎она‏ ‎вызвала ‎девушку‏ ‎на‏ ‎беседу. ‎«Тася,‏ ‎я ‎хочу ‎с ‎вами ‎серьезно‏ ‎поговорить. ‎Вы‏ ‎собираетесь‏ ‎выходить ‎замуж ‎за‏ ‎Михаила? ‎Я‏ ‎вам ‎не ‎советую… ‎Как‏ ‎вы‏ ‎собираетесь ‎жить?‏ ‎Это ‎совсем‏ ‎не ‎просто ‎– ‎семейная ‎жизнь.‏ ‎Ему‏ ‎надо ‎учиться.‏ ‎Я ‎вам‏ ‎не ‎советую ‎этого ‎делать»[3].

Вот ‎письмо‏ ‎Варвары‏ ‎Михайловны‏ ‎дочери ‎Наде‏ ‎в ‎Москву.

«Давно‏ ‎собираюсь ‎написать‏ ‎тебе,‏ ‎но ‎не‏ ‎в ‎силах… ‎изложить ‎тебе ‎всю‏ ‎эпопею… ‎Миша‏ ‎совершенно‏ ‎измочалил ‎меня… ‎В‏ ‎результате ‎я‏ ‎должна ‎предоставить ‎ему ‎самому‏ ‎пережить‏ ‎все ‎последствия‏ ‎своего ‎безумного‏ ‎шага: ‎26 ‎апреля ‎предполагается ‎его‏ ‎свадьба.‏ ‎Дела ‎стоят‏ ‎так, ‎что‏ ‎все ‎равно ‎они ‎повенчались ‎бы,‏ ‎только‏ ‎со‏ ‎скандалом ‎и‏ ‎разрывом ‎с‏ ‎родными; ‎так‏ ‎я‏ ‎решила ‎устроить‏ ‎лучше ‎все ‎без ‎скандала. ‎Пошла‏ ‎к ‎о.‏ ‎Александру‏ ‎Александровичу ‎(можешь ‎представить,‏ ‎как ‎Миша‏ ‎и ‎Тася ‎меня ‎выпроваживали‏ ‎поскорее‏ ‎на ‎этот‏ ‎визит!), ‎поговорила‏ ‎с ‎ним ‎откровенно, ‎и ‎он‏ ‎сказал,‏ ‎что ‎лучше,‏ ‎конечно, ‎повенчать‏ ‎их, ‎что ‎“Бог ‎устроит ‎все‏ ‎к‏ ‎лучшему”‏ ‎… ‎Если‏ ‎бы ‎я‏ ‎могла ‎надеяться‏ ‎на‏ ‎хороший ‎результат‏ ‎этого ‎брака; ‎а ‎то ‎я,‏ ‎к ‎сожалению,‏ ‎никаких‏ ‎данных ‎с ‎обеих‏ ‎сторон ‎к‏ ‎каким ‎бы ‎то ‎ни‏ ‎было‏ ‎надеждам ‎не‏ ‎вижу, ‎и‏ ‎это ‎меня ‎приводит ‎в ‎ужас.‏ ‎Александр‏ ‎Александрович ‎искренне‏ ‎сочувствовал ‎мне,‏ ‎и ‎стало ‎легче ‎после ‎разговора‏ ‎с‏ ‎ним…‏ ‎Потом ‎Миша‏ ‎был ‎у‏ ‎него; ‎он,‏ ‎конечно,‏ ‎старался ‎обратить‏ ‎Мишино ‎внимание ‎на ‎всю ‎серьезность‏ ‎этого ‎шага‏ ‎(а‏ ‎Мише ‎его ‎слова‏ ‎как ‎с‏ ‎гуся ‎вода!), ‎призывал ‎Божье‏ ‎благословение‏ ‎на ‎это‏ ‎дело…

Теперь ‎Мише‏ ‎нужно ‎хлопотать ‎о ‎всяких ‎бумагах;‏ ‎и‏ ‎я ‎хочу‏ ‎еще, ‎чтобы‏ ‎в ‎мартикуле ‎был ‎зачтен ‎его‏ ‎переход‏ ‎на‏ ‎3-й ‎курс,‏ ‎а ‎тогда‏ ‎уже ‎венчаться‏ ‎можно.‏ ‎Свадьба ‎будет‏ ‎самая ‎скромная ‎и ‎тихая. ‎Я‏ ‎посоветовала ‎им‏ ‎написать‏ ‎Николаю ‎Николаевичу ‎(отцу‏ ‎Таси ‎–‏ ‎И.П.) ‎письмо ‎с ‎извещением‏ ‎о‏ ‎переходе ‎на‏ ‎3-й ‎курс‏ ‎и ‎с ‎просьбой ‎о ‎позволении‏ ‎венчаться.‏ ‎Вчера ‎они‏ ‎отослали ‎это‏ ‎письмо.

Ты, ‎конечно, ‎можешь ‎себе ‎представить,‏ ‎какой‏ ‎скандал‏ ‎шел ‎всю‏ ‎зиму ‎и‏ ‎на ‎Мариинско-Благовещенской‏ ‎(У‏ ‎родственников ‎Таси‏ ‎– ‎И.П.) ‎Бабушка ‎и ‎сейчас‏ ‎не ‎хочет‏ ‎слышать‏ ‎об ‎этой ‎свадьбе,‏ ‎Сонечка ‎же‏ ‎старается ‎принимать ‎самое ‎активное‏ ‎участие.‏ ‎Но ‎самая‏ ‎симпатичная ‎роль‏ ‎была ‎Кати. ‎Она ‎старалась ‎всячески‏ ‎привести‏ ‎все ‎к‏ ‎благополучному ‎концу,‏ ‎и ‎все ‎время ‎ее ‎симпатии‏ ‎были‏ ‎на‏ ‎стороне ‎“безумцев”…»[4]

 

И‏ ‎вот ‎“безумцы”‏ ‎обвенчались. ‎В‏ ‎доказательство‏ ‎своей ‎полной‏ ‎безалаберности ‎деньги, ‎присланные ‎родителями ‎на‏ ‎покупку ‎свадебного‏ ‎наряда,‏ ‎Тася ‎истратила. ‎Истратила,‏ ‎правда, ‎на‏ ‎аборт, ‎но ‎об ‎интересном‏ ‎положении,‏ ‎из ‎которого‏ ‎невеста ‎вышла‏ ‎буквально ‎за ‎несколько ‎недель ‎до‏ ‎венчания,‏ ‎никто, ‎кроме‏ ‎молодоженов, ‎в‏ ‎семье ‎так ‎и ‎не ‎узнал.‏ ‎В‏ ‎любом‏ ‎случае, ‎мать‏ ‎Татьяны, ‎приехавшая‏ ‎из ‎Саратова,‏ ‎пришла‏ ‎в ‎ужас.‏ ‎Она ‎купила ‎маркизетовую ‎кофточку, ‎туфли,‏ ‎невесте ‎сделали‏ ‎прическу.‏ ‎«Почему-то ‎хохотали ‎под‏ ‎венцом ‎ужасно.‏ ‎Домой ‎после ‎церкви ‎ехали‏ ‎в‏ ‎карете… ‎Помню,‏ ‎много ‎было‏ ‎цветов, ‎больше ‎всего ‎– ‎нарциссов…»[5] Встретили,‏ ‎как‏ ‎и ‎положено,‏ ‎хлебом-солью. ‎Выпили‏ ‎шампанского ‎– ‎разумеется, ‎“Донского”. ‎Перечитали‏ ‎уйму‏ ‎поздравительных‏ ‎телеграмм, ‎пришедших‏ ‎от ‎разнообразных‏ ‎родственников ‎и‏ ‎друзей‏ ‎семейства…

Как ‎только‏ ‎отыграли ‎свадьбу, ‎Варвара ‎Михайловна ‎слегла‏ ‎с ‎температурой‏ ‎и‏ ‎пролежала ‎больная ‎три‏ ‎дня.


[1] Воспоминания ‎E.A.‏ ‎Земская

[2] Т.Н. ‎Лаппа. ‎Интервью

[3] Т.Н. ‎Лаппа.‏ ‎Интервью

[4] Воспоминания‏ ‎E.A. ‎Земская

[5] Т.Н.‏ ‎Лаппа. ‎Интервью

Читать: 11+ мин
logo Булгаков / Игорь Переверзев

Война и мир

Пожалуй, ‎пора‏ ‎чуть ‎подробнее ‎рассказать, ‎кто ‎такая‏ ‎Татьяна ‎Лаппа.‏ ‎Ее‏ ‎отец ‎был ‎податным‏ ‎инспектором ‎–‏ ‎чиновником ‎Минфина ‎и ‎налоговой‏ ‎службы,‏ ‎выражаясь ‎в‏ ‎современных ‎терминах.‏ ‎Его ‎кидало ‎по ‎стране, ‎но‏ ‎ничего‏ ‎плохого ‎в‏ ‎этом ‎не‏ ‎было: ‎частые ‎переезды ‎свидетельствовали ‎о‏ ‎том,‏ ‎что‏ ‎карьера ‎у‏ ‎Николая ‎Николаевича‏ ‎вполне ‎задалась.‏ ‎Сначала‏ ‎он ‎служил‏ ‎в ‎Рязани, ‎потом ‎в ‎Екатеринославле,‏ ‎дальше ‎был‏ ‎назначен‏ ‎управляющим ‎Казенной ‎палатой‏ ‎в ‎Омск‏ ‎и, ‎в ‎конце ‎концов,‏ ‎его‏ ‎перевели ‎в‏ ‎Саратов. ‎К‏ ‎тому ‎времени ‎он ‎уже ‎стал‏ ‎действительным‏ ‎статским ‎советником‏ ‎– ‎серьезное‏ ‎достижение ‎для ‎государственного ‎служащего ‎Российской‏ ‎империи.


В‏ ‎роду‏ ‎Лаппа ‎был‏ ‎один ‎декабрист,‏ ‎разжалованный ‎в‏ ‎рядовые‏ ‎без ‎лишения‏ ‎дворянства. ‎Сам ‎Николай ‎Николаевич ‎закончил‏ ‎естественное ‎отделение‏ ‎физико-математического‏ ‎факультета ‎Московского ‎университета‏ ‎с ‎дипломом‏ ‎первой ‎степени. ‎Но ‎в‏ ‎ученые‏ ‎не ‎пошел,‏ ‎а ‎стал‏ ‎служащим. ‎Человек ‎был ‎разносторонний, ‎и‏ ‎кроме‏ ‎естественных ‎наук,‏ ‎любил ‎и‏ ‎драматическое ‎искусство. ‎«Отец ‎очень ‎театром‏ ‎увлекался,‏ ‎даже‏ ‎играл ‎в‏ ‎городском ‎театре‏ ‎<в ‎Екатеринославле>,‏ ‎Островского‏ ‎вещи, ‎любовников.‏ ‎Очень ‎смешно ‎– ‎продавался ‎такой‏ ‎его ‎портрет‏ ‎на‏ ‎бумаге ‎вроде ‎газетной‏ ‎и ‎вот‏ ‎мальчишки ‎бегали ‎и ‎кричали:‏ ‎“Артист‏ ‎Лаппа ‎–‏ ‎5 ‎копеек!”‏ ‎Ему ‎даже ‎предлагали ‎там… ‎артистом‏ ‎стать,‏ ‎а ‎мать‏ ‎сказала: ‎“Если‏ ‎пойдешь ‎в ‎театр, ‎я ‎уйду‏ ‎от‏ ‎тебя…”»[1] Это,‏ ‎конечно, ‎все‏ ‎были ‎шутки.‏ ‎Николаю ‎Николаевичу‏ ‎нравилась‏ ‎его ‎профессия.‏ ‎Это ‎был ‎толковый ‎чиновник ‎столыпинского‏ ‎типа, ‎мало‏ ‎что‏ ‎общего ‎имевший ‎с‏ ‎героями ‎Гоголя‏ ‎или ‎Салтыкова-Щедрина. ‎Кстати, ‎Столыпин‏ ‎и‏ ‎являлся ‎его‏ ‎патроном ‎некоторое‏ ‎время, ‎пока ‎губернаторствовал ‎в ‎Саратове.

Когда‏ ‎случались‏ ‎съезды ‎податных‏ ‎инспекторов, ‎в‏ ‎доме ‎давались ‎обеды ‎на ‎сто‏ ‎персон.‏ ‎Как‏ ‎тогда ‎было‏ ‎принято, ‎своему‏ ‎непосредственному ‎начальнику‏ ‎подчиненные‏ ‎дарили ‎столовое‏ ‎серебро ‎и ‎другие ‎ценные ‎вещи.‏ ‎Николай ‎Николаевич‏ ‎был‏ ‎не ‎то ‎чтобы‏ ‎очень, ‎но‏ ‎все-таки ‎богат. ‎Богатство, ‎однако,‏ ‎его‏ ‎не ‎портило.‏ ‎Своих ‎детей‏ ‎он ‎старался ‎не ‎баловать. ‎«Когда‏ ‎отец‏ ‎уезжал ‎куда-нибудь,‏ ‎он ‎привозил‏ ‎вещи ‎только ‎матери, ‎нам ‎не‏ ‎полагалось‏ ‎ничего.‏ ‎Одевали ‎нас‏ ‎просто». ‎Хотя‏ ‎более ‎ранее‏ ‎детство‏ ‎в ‎Екатеринославле‏ ‎Татьяна ‎Николаевна ‎описывала ‎так: ‎«Мы‏ ‎там ‎в‏ ‎маленьком‏ ‎домике ‎жили. ‎Няня‏ ‎у ‎нас‏ ‎была, ‎водила ‎нас ‎гулять.‏ ‎Как‏ ‎20-е ‎число,‏ ‎мы ‎отца‏ ‎встречали, ‎жалованье ‎тогда ‎давали, ‎и‏ ‎он‏ ‎покупал ‎всем‏ ‎что-нибудь. ‎Потом‏ ‎шли ‎гулять ‎на ‎бульвар ‎или‏ ‎в‏ ‎Потемкинский‏ ‎сад. ‎Катались‏ ‎там ‎на‏ ‎качелях. ‎Мать‏ ‎очень‏ ‎красивая ‎была…»‏ ‎Отец, ‎по ‎словам ‎Татьяны ‎Николаевны,‏ ‎отличался ‎как‏ ‎добротой,‏ ‎так ‎и ‎строгостью.‏ ‎Если ‎он‏ ‎вдруг ‎брал ‎себе ‎что-то‏ ‎в‏ ‎голову, ‎то‏ ‎переубедить ‎его‏ ‎было ‎уже ‎невозможно. ‎Еще ‎Николай‏ ‎Николаевич‏ ‎любил ‎разводить‏ ‎цветы ‎–‏ ‎такое ‎было ‎хобби ‎у ‎управляющего‏ ‎Казенной‏ ‎палатой.

Тася‏ ‎любила ‎читать‏ ‎и ‎обожала‏ ‎театр. ‎И‏ ‎то,‏ ‎и ‎другое‏ ‎не ‎оттого, ‎что ‎любить ‎театр‏ ‎и ‎чтение‏ ‎–‏ ‎это ‎хорошо, ‎а‏ ‎не ‎любить‏ ‎театр ‎и ‎чтение ‎–‏ ‎это‏ ‎плохо. ‎Просто‏ ‎ей ‎действительно‏ ‎это ‎доставляло ‎удовольствие. ‎Она ‎даже‏ ‎толком‏ ‎не ‎могла‏ ‎бы ‎сказать,‏ ‎почему ‎так ‎происходит. ‎Ровно ‎также,‏ ‎как‏ ‎читать‏ ‎или ‎посещать‏ ‎оперу, ‎ей‏ ‎нравилось ‎кататься‏ ‎на‏ ‎коньках. ‎Ради‏ ‎катка ‎она ‎без ‎всяких ‎колебаний‏ ‎могла ‎пропустить‏ ‎учебу‏ ‎– ‎и ‎делала‏ ‎это ‎не‏ ‎раз. ‎«Училась ‎я ‎очень‏ ‎плохо.‏ ‎Отвратительно ‎училась.‏ ‎И ‎прогуливала‏ ‎я ‎часто. ‎Спрячу ‎книжки ‎и‏ ‎иду‏ ‎на ‎каток.‏ ‎В ‎Коммерческом‏ ‎клубе ‎был. ‎А ‎когда ‎обратно,‏ ‎то‏ ‎забираю.‏ ‎Конечно, ‎мне‏ ‎попадало. ‎Однажды‏ ‎мать ‎меня‏ ‎даже‏ ‎за ‎волосы‏ ‎оттаскала. ‎Мать ‎очень ‎добрая ‎была,‏ ‎все ‎хлопотала‏ ‎по‏ ‎дому, ‎с ‎детьми.‏ ‎Но ‎вот‏ ‎когда ‎она ‎со ‎мной‏ ‎занималась,‏ ‎все ‎время‏ ‎била»[2].

Чтение ‎и‏ ‎опера ‎были ‎для ‎Таси ‎запретным‏ ‎плодом.‏ ‎Книжки ‎она‏ ‎таскала ‎из‏ ‎запертого ‎шкафа, ‎в ‎театр ‎ходила‏ ‎несмотря‏ ‎на‏ ‎то, ‎что‏ ‎отец ‎ей‏ ‎этого ‎не‏ ‎разрешал.‏ ‎Вообще ‎ребенком‏ ‎она ‎была, ‎мягко ‎говоря, ‎непослушным.‏ ‎«Папа ‎не‏ ‎пускает‏ ‎меня ‎на ‎концерт‏ ‎или ‎куда-нибудь‏ ‎– ‎все ‎равно ‎убегу‏ ‎с‏ ‎черного ‎хода».

В‏ ‎Киеве, ‎когда‏ ‎она ‎познакомилась ‎с ‎Булгаковым, ‎тот‏ ‎повел‏ ‎ее ‎катать‏ ‎на ‎лодке‏ ‎по ‎Днепру. ‎Тася ‎сказала: ‎«А‏ ‎я‏ ‎умею‏ ‎грести». ‎И‏ ‎так ‎начала‏ ‎грести, ‎что‏ ‎лодка‏ ‎чуть ‎не‏ ‎перевернулась. ‎Михаил ‎отобрал ‎у ‎нее‏ ‎весла ‎со‏ ‎словами:‏ ‎«Нет, ‎грести ‎вы‏ ‎не ‎умеете»,‏ ‎- ‎и ‎показал ‎себя‏ ‎мужчиной,‏ ‎который ‎на‏ ‎этом ‎деле‏ ‎собаку ‎съел.

Сначала ‎сестре ‎Михаила ‎Наде‏ ‎казалось,‏ ‎что ‎ее‏ ‎брат ‎гораздо‏ ‎больше ‎любит ‎свою ‎молодую ‎жену,‏ ‎чем‏ ‎она‏ ‎его. ‎Но‏ ‎прошло ‎не‏ ‎так ‎уж‏ ‎много‏ ‎времени, ‎и‏ ‎она ‎изменила ‎свое ‎мнение ‎на‏ ‎противоположное…

 

Варвара ‎Михайловна‏ ‎ошибалась,‏ ‎когда ‎говорила, ‎что‏ ‎семейная ‎жизнь‏ ‎– ‎это ‎сложно. ‎Молодым‏ ‎было,‏ ‎напротив, ‎очень‏ ‎легко. ‎«Киев‏ ‎тогда ‎был ‎веселый ‎город, ‎кафе‏ ‎прямо‏ ‎на ‎улицах,‏ ‎много ‎людей…»[3] Ходили‏ ‎в ‎ресторан ‎“Ротце”, ‎в ‎кафе‏ ‎на‏ ‎Фундуклеевской,‏ ‎зимой ‎катались‏ ‎на ‎бобе‏ ‎по ‎бобслейным‏ ‎горкам,‏ ‎Миша ‎обожал‏ ‎играть ‎на ‎бильярде… ‎Как-то ‎принес‏ ‎кокаину. ‎Тасю‏ ‎от‏ ‎него ‎стало ‎тошнить,‏ ‎а ‎Мишу‏ ‎потянуло ‎в ‎сон ‎–‏ ‎в‏ ‎общем, ‎не‏ ‎понравилось.

«Чем ‎жили?‏ ‎Отец ‎присылал ‎мне ‎деньги, ‎а‏ ‎Михаил‏ ‎давал ‎уроки…‏ ‎Мы ‎все‏ ‎сразу ‎тратили… ‎Вообще ‎к ‎деньгам‏ ‎он‏ ‎так‏ ‎относился: ‎если‏ ‎есть ‎деньги‏ ‎– ‎надо‏ ‎их‏ ‎сразу ‎использовать.‏ ‎Если ‎последний ‎рубль ‎и ‎стоит‏ ‎тут ‎лихач,‏ ‎сядем‏ ‎и ‎поедем!.. ‎Мать‏ ‎ругала ‎за‏ ‎легкомыслие. ‎Придем ‎к ‎ней‏ ‎обедать,‏ ‎она ‎видит‏ ‎– ‎ни‏ ‎колец, ‎ни ‎цепи ‎моей. ‎“Ну,‏ ‎значит,‏ ‎все ‎в‏ ‎ломбарде” ‎–‏ ‎“Зато ‎мы ‎никому ‎не ‎должны!”»[4] Такое‏ ‎отношение‏ ‎к‏ ‎деньгам ‎Булгаков,‏ ‎судя ‎по‏ ‎всему, ‎сохранил‏ ‎на‏ ‎всю ‎жизнь.

Михаил‏ ‎венчался, ‎и ‎должен ‎был ‎бы,‏ ‎по ‎мнению‏ ‎родни,‏ ‎остепениться, ‎то ‎есть‏ ‎стать ‎сдержанным‏ ‎и ‎рассудительным. ‎Но ‎нет,‏ ‎все‏ ‎у ‎него‏ ‎шло, ‎как‏ ‎и ‎раньше. ‎Та ‎же ‎беспечность‏ ‎и‏ ‎беспечальность. ‎Он‏ ‎и ‎Тася‏ ‎даже ‎и ‎еды ‎себе ‎не‏ ‎готовили‏ ‎никакой:‏ ‎утром ‎утоляли‏ ‎голод ‎московской‏ ‎колбасой ‎из‏ ‎магазина‏ ‎“Лизель”, ‎обедать‏ ‎ходили ‎к ‎матери, ‎вечером ‎–‏ ‎в ‎кафе.

Лето‏ ‎проводили‏ ‎в ‎Буче ‎все‏ ‎в ‎тех‏ ‎же ‎забавах. ‎Михаил ‎по-прежнему‏ ‎любил‏ ‎шокировать ‎мать‏ ‎и ‎всех‏ ‎окружающих ‎каким-нибудь ‎парадоксальным ‎суждением, ‎обожал‏ ‎ниспровергнуть‏ ‎походя ‎какой-нибудь‏ ‎авторитет. ‎Совершенно‏ ‎ничего ‎не ‎изменилось. ‎Разве ‎только,‏ ‎он‏ ‎стал‏ ‎усерднее ‎учиться.

 


Беспечность,‏ ‎беззаботность, ‎легкость...‏ ‎А ‎потом‏ ‎все‏ ‎начало ‎рушиться‏ ‎и ‎исчезать.

Летом ‎четырнадцатого ‎года ‎Миша‏ ‎и ‎Тася‏ ‎поехали‏ ‎к ‎родным ‎в‏ ‎Саратов. ‎Но‏ ‎кататься ‎на ‎лодке ‎теперь‏ ‎уже‏ ‎по ‎Волге‏ ‎и ‎болтать‏ ‎о ‎пустяках ‎им ‎не ‎пришлось.‏ ‎Началась‏ ‎Первая ‎мировая.‏ ‎Мать ‎Татьяны,‏ ‎дама-патронесса ‎Саратова, ‎организовала ‎на ‎общественных‏ ‎началах‏ ‎госпиталь‏ ‎при ‎Казенной‏ ‎палате, ‎–‏ ‎туда ‎потянулся‏ ‎поток‏ ‎раненых. ‎Евгения‏ ‎Викторовна ‎попросила ‎Михаила ‎помочь, ‎и‏ ‎он ‎стал‏ ‎делать‏ ‎перевязки ‎солдатам. ‎Тася‏ ‎тоже ‎пыталась‏ ‎участвовать: ‎таскала ‎на ‎пятый‏ ‎этаж‏ ‎ведра ‎с‏ ‎едой, ‎но‏ ‎вскоре ‎муж ‎запретил.

В ‎сентябре ‎вернулись‏ ‎в‏ ‎Киев. ‎Отец‏ ‎предложил ‎Тасе‏ ‎увезти ‎с ‎собой ‎столовое ‎серебро.‏ ‎Та‏ ‎не‏ ‎взяла. ‎«Буду‏ ‎я ‎эту‏ ‎тяжесть ‎за‏ ‎тридевять‏ ‎земель ‎тащить!»‏ ‎– ‎объяснила ‎она ‎свой ‎отказ.

 

Тут‏ ‎случилась ‎личная‏ ‎трагедия,‏ ‎которая ‎ударила ‎по‏ ‎Михаилу, ‎как‏ ‎и ‎работа ‎в ‎госпитале,‏ ‎выводившая‏ ‎его ‎из‏ ‎беспечности.

«Милая ‎Надя!‏ ‎Собиралась ‎тебе ‎писать, ‎но ‎была‏ ‎прямо‏ ‎не ‎в‏ ‎силах. ‎Теперь‏ ‎я ‎сама ‎удивляюсь ‎своей ‎выносливости.‏ ‎Чем‏ ‎дальше,‏ ‎тем ‎события‏ ‎вокруг ‎меня‏ ‎делаются ‎головокружительнее‏ ‎и,‏ ‎не ‎переставая,‏ ‎бьют ‎меня ‎по ‎нервам… ‎О‏ ‎смерти ‎Бори‏ ‎Богданова‏ ‎ты ‎знаешь ‎уже‏ ‎от ‎Вари…‏ ‎Он ‎экстренно ‎вызвал ‎к‏ ‎себе‏ ‎Мишу ‎и‏ ‎тут ‎же‏ ‎при ‎нем ‎застрелился. ‎Промучился ‎ночь‏ ‎и‏ ‎на ‎другой‏ ‎день ‎умер…‏ ‎Миша ‎вынес ‎немалую ‎пытку…»[5] Это ‎письмо‏ ‎Варвары‏ ‎Михайловны‏ ‎дочери ‎в‏ ‎Москву.

Боря ‎Богданов‏ ‎был ‎лучшим‏ ‎другом‏ ‎Михаила, ‎еще‏ ‎гимназических ‎времен. ‎В ‎доме ‎Булгаковых‏ ‎он ‎появлялся‏ ‎почти‏ ‎ежедневно. ‎Матери ‎у‏ ‎него ‎не‏ ‎было, ‎и ‎Варвара ‎Михайловна‏ ‎относилась‏ ‎к ‎нему‏ ‎всегда ‎с‏ ‎особенной ‎лаской ‎и ‎заботой. ‎«Борис‏ ‎был‏ ‎такой ‎веселый»,‏ ‎– ‎вспоминала‏ ‎Татьяна ‎Николаевна.

Это ‎было ‎мальчишество. ‎Кто-то‏ ‎обвинил‏ ‎его‏ ‎в ‎малодушии‏ ‎– ‎видимо,‏ ‎не ‎без‏ ‎основания‏ ‎– ‎и‏ ‎этого ‎оказалось ‎достаточно, ‎чтобы ‎он‏ ‎убил ‎себя.‏ ‎Способ‏ ‎мог ‎быть ‎только‏ ‎один ‎–‏ ‎выстрел ‎из ‎револьвера. ‎Всякий‏ ‎другой‏ ‎метод, ‎будь‏ ‎то ‎повешение‏ ‎или ‎отравление, ‎считался ‎недостойным. ‎Ко‏ ‎всему‏ ‎прочему ‎он‏ ‎сделал ‎это‏ ‎при ‎лучшем ‎друге…

Боря ‎Богданов ‎был‏ ‎вестником‏ ‎того,‏ ‎что ‎все‏ ‎переменится, ‎и‏ ‎больше ‎никогда‏ ‎не‏ ‎будет ‎прежним.‏ ‎Мир ‎начал ‎разрушаться ‎на ‎глазах.

 

Так,‏ ‎чтобы ‎было‏ ‎объявлено‏ ‎о ‎начале ‎мировой‏ ‎войны ‎–‏ ‎и ‎женщины ‎зарыдали, ‎и‏ ‎лица‏ ‎посерели, ‎и‏ ‎нормальная ‎жизнь‏ ‎кончилась… ‎Ничего ‎подобного ‎не ‎происходило.‏ ‎Бои‏ ‎были ‎делом‏ ‎военных. ‎Они‏ ‎шли ‎где-то ‎на ‎западе, ‎и‏ ‎всей‏ ‎остальной‏ ‎империи ‎касались‏ ‎слабо. ‎Ощущалось,‏ ‎конечно, ‎некоторое‏ ‎беспокойство.‏ ‎Университет ‎–‏ ‎все ‎факультеты, ‎кроме ‎медицинского ‎–‏ ‎перевели ‎в‏ ‎Саратов.‏ ‎Газеты ‎пестрели ‎громкими‏ ‎заголовками ‎о‏ ‎наступлении ‎противника ‎или ‎об‏ ‎отступлении‏ ‎противника. ‎В‏ ‎город ‎пребывали‏ ‎составы ‎с ‎беженцами. ‎И ‎–‏ ‎главное‏ ‎свидетельство, ‎что‏ ‎война ‎все-таки‏ ‎реальна ‎– ‎госпитали ‎исправно ‎наполнялись‏ ‎искалеченными‏ ‎телами.‏ ‎Очень ‎многие‏ ‎девушки, ‎в‏ ‎том ‎числе‏ ‎и‏ ‎сестры ‎Михаила,‏ ‎добровольно, ‎из ‎милосердия ‎и ‎без‏ ‎всякой ‎платы‏ ‎ухаживали‏ ‎за ‎ранеными. ‎Но‏ ‎вечером ‎они‏ ‎переодевались ‎и ‎шли ‎в‏ ‎театр.‏ ‎При ‎этом‏ ‎повторяли ‎раз‏ ‎за ‎разом: ‎«Грех ‎какой! ‎После‏ ‎стона,‏ ‎которым ‎пропитана‏ ‎перевязочная, ‎уходить‏ ‎в ‎море ‎сладостных ‎звуков!» ‎Но‏ ‎не‏ ‎могли‏ ‎иначе. ‎Юноши‏ ‎рвались ‎на‏ ‎фронт, ‎желая‏ ‎прославиться‏ ‎невиданным ‎доселе‏ ‎геройством ‎и ‎вернуться ‎с ‎Георгием‏ ‎на ‎груди.‏ ‎Они‏ ‎совершенно ‎не ‎представляли,‏ ‎какие ‎грязь‏ ‎и ‎боль ‎ждут ‎их‏ ‎там.

Булгаков‏ ‎тоже ‎рвался.‏ ‎Правда, ‎не‏ ‎в ‎армию, ‎а ‎в ‎военврачи.‏ ‎Как‏ ‎только ‎закончил‏ ‎университет, ‎попросился‏ ‎во ‎флот. ‎Комиссия ‎признала ‎его‏ ‎негодным‏ ‎по‏ ‎здоровью. ‎Тогда‏ ‎записался ‎в‏ ‎Красный ‎Крест,‏ ‎зауряд-врачом.‏ ‎Вскоре ‎его‏ ‎госпиталь ‎было ‎решено ‎перевести ‎поближе‏ ‎к ‎театру‏ ‎военных‏ ‎действий. ‎Тася ‎поехала‏ ‎вслед ‎за‏ ‎ним.

«Я ‎тоже ‎приехала ‎туда.‏ ‎Вдруг‏ ‎объявили, ‎чтобы‏ ‎жены ‎уезжали‏ ‎в ‎24 ‎часа. ‎Я ‎уехала,‏ ‎но‏ ‎не ‎прошло,‏ ‎наверное, ‎и‏ ‎двух ‎недель, ‎как ‎пришла ‎от‏ ‎него‏ ‎телеграмма.‏ ‎Михаил ‎приехал‏ ‎за ‎мной‏ ‎на ‎машине.‏ ‎Солдаты‏ ‎спросили ‎пропуск,‏ ‎он ‎протянул ‎рецепт ‎– ‎они‏ ‎были ‎неграмотные…»[6]

Молодой‏ ‎врач‏ ‎оперировал, ‎оперировал ‎и‏ ‎оперировал. ‎Операции,‏ ‎правда, ‎были ‎всё ‎одного‏ ‎и‏ ‎того ‎же‏ ‎рода. ‎«Там‏ ‎очень ‎много ‎гангренозных ‎больных ‎было,‏ ‎и‏ ‎он ‎все‏ ‎время ‎ноги‏ ‎пилил. ‎Ампутировал. ‎А ‎я ‎эти‏ ‎ноги‏ ‎держала.‏ ‎Ой, ‎так‏ ‎дурно ‎становилось,‏ ‎думала, ‎сейчас‏ ‎упаду.‏ ‎Потом ‎отойду‏ ‎в ‎сторонку, ‎нашатырного ‎спирта ‎понюхаю‏ ‎и ‎опять.‏ ‎Потом‏ ‎привыкла… ‎Он ‎так‏ ‎эти ‎ноги‏ ‎резать ‎научился, ‎что ‎я‏ ‎не‏ ‎успевала… ‎Держу‏ ‎одну, ‎а‏ ‎он ‎уже ‎другую ‎пилит».

 

Судя ‎по‏ ‎описанию‏ ‎Татьяны ‎Николаевны,‏ ‎никакого ‎особого‏ ‎впечатления ‎Первая ‎мировая ‎на ‎Булгакова‏ ‎сначала‏ ‎не‏ ‎произвела. ‎К‏ ‎слову, ‎пока‏ ‎она ‎шла,‏ ‎ее‏ ‎называли ‎Великой‏ ‎Отечественной. ‎Михаил ‎всегда, ‎по ‎ее‏ ‎словам, ‎был‏ ‎беспокойным,‏ ‎болезненно ‎раздражительным ‎и‏ ‎легко ‎возбудимым.‏ ‎И ‎работа ‎в ‎прифронтовом‏ ‎госпитале‏ ‎не ‎изменила‏ ‎его. ‎Не‏ ‎был ‎он ‎потрясен ‎“ужасами ‎войны”,‏ ‎как‏ ‎это ‎принято‏ ‎называть. ‎Во‏ ‎всяком ‎случае ‎внешне. ‎Трудно ‎сказать‏ ‎почему.‏ ‎Возможно,‏ ‎включились ‎какие-то‏ ‎защитные ‎механизмы‏ ‎психики. ‎Или‏ ‎он‏ ‎начал ‎играть‏ ‎тут ‎роль ‎врача, ‎который ‎не‏ ‎имеет ‎права‏ ‎бояться‏ ‎крови.

Это ‎длилось ‎около‏ ‎полугода. ‎Потом‏ ‎его ‎срочно ‎вызвали ‎в‏ ‎Москву.‏ ‎Собственно, ‎он‏ ‎погорячился, ‎записавшись‏ ‎в ‎Красный ‎Крест. ‎План ‎властей‏ ‎для‏ ‎ему ‎подобных‏ ‎был ‎иным:‏ ‎видавших ‎виды ‎земских ‎врачей ‎бросить‏ ‎на‏ ‎войну,‏ ‎а ‎на‏ ‎их ‎места‏ ‎направить ‎вчерашних‏ ‎студентов.‏ ‎Булгакова ‎ждало‏ ‎какое-то ‎глухое ‎захолустье ‎среди ‎бескрайних‏ ‎российских ‎просторов.


[1] Т.Н.‏ ‎Лаппа.‏ ‎Интервью

[2] Т.Н. ‎Лаппа. ‎Интервью

[3] Т.Н.‏ ‎Лаппа. ‎Интервью

[4] Т.Н.‏ ‎Лаппа. ‎Интервью

[5] Воспоминания ‎E.A. ‎Земская

[6] Т.Н.‏ ‎Лаппа.‏ ‎Интервью

Читать: 11+ мин
logo Булгаков / Игорь Переверзев

Доктор едет, едет…

Это ‎оказалось‏ ‎село ‎Никольское ‎в ‎Смоленской ‎губернии.‏ ‎До ‎него‏ ‎от‏ ‎Сычевки, ‎уездного ‎городишки,‏ ‎было ‎всего-то‏ ‎верст ‎сорок, ‎но ‎чтобы‏ ‎добраться‏ ‎туда ‎на‏ ‎выданной ‎пролетке,‏ ‎им ‎потребовался ‎целый ‎день. ‎Так‏ ‎Булгаков‏ ‎убедился, ‎что‏ ‎его ‎любимый‏ ‎Гоголь ‎не ‎врал: ‎дороги, ‎особенно‏ ‎осенью,‏ ‎в‏ ‎России ‎отвратительные.‏ ‎Приехали ‎они‏ ‎под ‎мерзким‏ ‎сентябрьским‏ ‎дождичком ‎почти‏ ‎ночью. ‎Никто ‎не ‎встречал. ‎Отыскали‏ ‎фельдшера. ‎Тот‏ ‎открыл‏ ‎дом, ‎показал, ‎где‏ ‎располагаться.

«Отвратительные ‎впечатления.‏ ‎Во-первых, ‎страшная ‎грязь. ‎Грязь‏ ‎бесконечная‏ ‎и ‎унылая.‏ ‎Туда ‎приехали…‏ ‎Боже ‎мой! ‎Ничего ‎нет, ‎голое‏ ‎место,‏ ‎какие-то ‎деревца.‏ ‎Только ‎напротив‏ ‎на ‎некотором ‎расстоянии ‎дом ‎стоял…‏ ‎ободранный‏ ‎весь…»[1] В‏ ‎доме ‎жили‏ ‎разорившиеся ‎помещицы.‏ ‎И ‎то‏ ‎не‏ ‎постоянно, ‎наездами.‏ ‎Вот ‎в ‎этой-то ‎дыре ‎и‏ ‎предстояло ‎работать.

 

На‏ ‎жилище,‏ ‎в ‎котором ‎их‏ ‎поселили, ‎жаловаться‏ ‎было ‎грех: ‎наверху ‎кабинет‏ ‎и‏ ‎спальня, ‎внизу‏ ‎столовая ‎и‏ ‎кухня. ‎В ‎здании ‎должны ‎были‏ ‎бы‏ ‎обитать ‎два‏ ‎доктора, ‎но‏ ‎второго ‎врача, ‎совершенно ‎необходимого ‎тут,‏ ‎земство‏ ‎не‏ ‎нашло. ‎Булгаков‏ ‎потом ‎часто‏ ‎жалел, ‎что‏ ‎рядом‏ ‎нет ‎старшего‏ ‎коллеги, ‎у ‎которого ‎можно ‎было‏ ‎бы ‎спросить‏ ‎совета.‏ ‎Приходилось ‎справляться ‎одному.

К‏ ‎медицине ‎у‏ ‎Михаила ‎определенно ‎было ‎призвание.‏ ‎Его‏ ‎курс ‎из-за‏ ‎войны ‎выпустили‏ ‎на ‎год ‎раньше. ‎Из ‎опыта‏ ‎у‏ ‎него ‎за‏ ‎спиной ‎было‏ ‎только ‎отпиливание ‎ног ‎да ‎наблюдение‏ ‎за‏ ‎больными‏ ‎в ‎университетском‏ ‎стационаре, ‎где‏ ‎те ‎замечательно‏ ‎выздоравливали‏ ‎под ‎присмотром‏ ‎профессоров. ‎И ‎несмотря ‎на ‎это,‏ ‎лечил ‎он‏ ‎хорошо‏ ‎и ‎почти ‎никогда‏ ‎не ‎ошибался‏ ‎при ‎постановке ‎диагноза. ‎Приходилось‏ ‎быть‏ ‎хирургом, ‎акушером,‏ ‎педиатром, ‎отоларингологом,‏ ‎стоматологом, ‎венерологом ‎и ‎еще ‎черт-те‏ ‎знает‏ ‎кем ‎в‏ ‎одном ‎лице.‏ ‎Не ‎успел ‎он ‎в ‎первую‏ ‎же‏ ‎ночь‏ ‎принять ‎сложные‏ ‎роды, ‎как‏ ‎слух ‎о‏ ‎докторе‏ ‎разнесся ‎по‏ ‎округе. ‎В ‎Никольское ‎потянулись ‎нескончаемой‏ ‎вереницей ‎крестьяне‏ ‎со‏ ‎всеми ‎своими ‎болячками.‏ ‎В ‎день‏ ‎иногда ‎приходилось ‎принимать ‎по‏ ‎сто‏ ‎человек. ‎Это‏ ‎притом, ‎что‏ ‎в ‎больнице ‎было ‎еще ‎и‏ ‎тридцать‏ ‎четыре ‎койки.‏ ‎И ‎койки‏ ‎эти ‎отнюдь ‎не ‎пустовали.

Нужно ‎было‏ ‎выслушать‏ ‎крестьянина,‏ ‎который ‎иной‏ ‎раз ‎двух‏ ‎слов ‎связать‏ ‎не‏ ‎мог. ‎Или‏ ‎бабу, ‎которая ‎о ‎многих ‎вещах‏ ‎умалчивает, ‎потому‏ ‎что,‏ ‎хоть ‎и ‎к‏ ‎«дохтуру» ‎пришла,‏ ‎а ‎стыдно. ‎Потом ‎осмотреть‏ ‎и‏ ‎послушать ‎больного.‏ ‎На ‎основе‏ ‎этого ‎минимума ‎поставить ‎диагноз ‎и‏ ‎назначить‏ ‎лечение. ‎И‏ ‎все ‎в‏ ‎бешеной ‎спешке. ‎Потому ‎что ‎«арифметика‏ ‎–‏ ‎жестокая‏ ‎наука». ‎Сто‏ ‎больных ‎в‏ ‎день ‎–‏ ‎это‏ ‎восемь ‎часов‏ ‎двадцать ‎минут ‎непрерывного ‎приема, ‎даже‏ ‎если ‎на‏ ‎каждого‏ ‎тратить ‎всего ‎пять‏ ‎минут.

Помогал ‎«легендарный‏ ‎Леопольд» ‎– ‎предшественник ‎Булгакова,‏ ‎которого‏ ‎Михаил ‎ни‏ ‎разу ‎в‏ ‎жизни ‎не ‎видел. ‎Леопольд ‎Смрчек,‏ ‎проработавший‏ ‎здесь ‎с‏ ‎десяток ‎лет‏ ‎и ‎усланный ‎на ‎войну, ‎собрал‏ ‎отличную‏ ‎медицинскую‏ ‎библиотеку. ‎Когда‏ ‎Булгаков ‎принимал‏ ‎те, ‎первые,‏ ‎роды,‏ ‎Тася ‎листала‏ ‎страницы ‎руководства ‎по ‎родовспоможению ‎и‏ ‎давала ‎подсказки.‏ ‎К‏ ‎толстым ‎томам ‎обращаться‏ ‎приходилось ‎постоянно.‏ ‎Еще ‎инструменты ‎– ‎выписывать‏ ‎из‏ ‎губернии ‎различные‏ ‎железки ‎явно‏ ‎было ‎слабостью ‎Леопольда. ‎Михаил ‎даже‏ ‎и‏ ‎не ‎знал,‏ ‎для ‎чего‏ ‎некоторые ‎из ‎них ‎нужны. ‎Но‏ ‎те,‏ ‎предназначение‏ ‎которых ‎ему‏ ‎было ‎известно,‏ ‎приходилось ‎применять‏ ‎постоянно.‏ ‎Он ‎резал‏ ‎и ‎зашивал, ‎зашивал ‎и ‎резал.‏ ‎Он ‎брался‏ ‎за‏ ‎такие ‎операции, ‎на‏ ‎которых ‎не‏ ‎то ‎что ‎прежде ‎не‏ ‎ассистировал‏ ‎– ‎он‏ ‎даже ‎и‏ ‎не ‎видел ‎ни ‎разу, ‎как‏ ‎они‏ ‎делаются. ‎И‏ ‎все ‎ему‏ ‎удавалось.

«Останавливаясь ‎у ‎постели, ‎на ‎которой,‏ ‎тая‏ ‎в‏ ‎жару ‎и‏ ‎жалобно ‎дыша,‏ ‎болел ‎человек,‏ ‎я‏ ‎выжимал ‎из‏ ‎своего ‎мозга ‎все, ‎что ‎в‏ ‎нем ‎было.‏ ‎Пальцы‏ ‎мои ‎шарили ‎по‏ ‎сухой, ‎пылающей‏ ‎коже, ‎я ‎смотрел ‎на‏ ‎зрачки,‏ ‎постукивал ‎по‏ ‎ребрам, ‎слушал,‏ ‎как ‎таинственно ‎бьет ‎в ‎глубине‏ ‎сердце,‏ ‎и ‎нес‏ ‎в ‎себе‏ ‎одну ‎мысль ‎– ‎как ‎его‏ ‎спасти?‏ ‎И‏ ‎этого ‎–‏ ‎спасти. ‎И‏ ‎этого! ‎Всех»[2].

Да,‏ ‎в‏ ‎этом ‎была‏ ‎своя ‎радость. ‎Привозили ‎таких ‎больных,‏ ‎что, ‎кажется,‏ ‎ничего‏ ‎тут ‎уже ‎сделать‏ ‎нельзя. ‎Но‏ ‎Булгакова ‎накрывал ‎реанимационный ‎азарт,‏ ‎когда‏ ‎врач ‎соревнуется‏ ‎со ‎смертью‏ ‎и ‎побеждает ‎ее. ‎Это ‎было‏ ‎высшее‏ ‎наслаждение: ‎вытащить‏ ‎с ‎того‏ ‎света ‎девицу, ‎которую ‎угораздило ‎свалиться‏ ‎в‏ ‎мялку‏ ‎и ‎которая‏ ‎вот-вот ‎должна‏ ‎отдать ‎богу‏ ‎душу‏ ‎из-за ‎потери‏ ‎крови. ‎Или ‎спасти ‎девочку ‎трех‏ ‎лет ‎с‏ ‎помощью‏ ‎трахеотомии, ‎у ‎которой‏ ‎дифтеритная ‎слизь‏ ‎перекрыла ‎гортань. ‎Но ‎иногда‏ ‎он‏ ‎все ‎же‏ ‎проигрывал.

 

И ‎все‏ ‎же ‎Булгаков ‎был ‎слишком ‎инфантилен‏ ‎для‏ ‎такого ‎рода‏ ‎испытаний. ‎Варвара‏ ‎Михайловна ‎допустила ‎один ‎просчет ‎в‏ ‎воспитании‏ ‎–‏ ‎она ‎избегала‏ ‎темы ‎смерти.‏ ‎Татьяна ‎Лаппа‏ ‎утверждала,‏ ‎что ‎в‏ ‎семье ‎Булгаковых ‎об ‎отце, ‎Афанасии‏ ‎Ивановиче, ‎никогда‏ ‎не‏ ‎говорили. ‎Она ‎даже‏ ‎не ‎могла‏ ‎припомнить ‎такого ‎случая, ‎чтобы‏ ‎они‏ ‎ходили ‎на‏ ‎его ‎могилу,‏ ‎собирались ‎в ‎день ‎его ‎смерти,‏ ‎дабы‏ ‎почтить ‎память.‏ ‎Помнила ‎ли‏ ‎она ‎мужа, ‎с ‎которым ‎прожила‏ ‎вместе‏ ‎почти‏ ‎семнадцать ‎лет,‏ ‎от ‎которого‏ ‎родила ‎семерых?..

У‏ ‎Булгакова‏ ‎получалось ‎быть‏ ‎доктором. ‎Однако ‎в ‎его ‎медицинском‏ ‎таланте ‎был‏ ‎существенный‏ ‎изъян. ‎Работа ‎земского‏ ‎врача ‎требовала‏ ‎полной ‎отдачи. ‎Того, ‎что‏ ‎называется‏ ‎высокопарным ‎словом‏ ‎«служение». ‎В‏ ‎обмен ‎на ‎свою ‎жизнь ‎спаситель‏ ‎получал‏ ‎лишь ‎моральное‏ ‎удовлетворение. ‎Михаил‏ ‎тут ‎только ‎почувствовал, ‎что ‎его‏ ‎не‏ ‎устраивает‏ ‎контракт.

Он ‎с‏ ‎трудом ‎переносил‏ ‎отказ ‎от‏ ‎тонких‏ ‎удовольствий, ‎вроде‏ ‎оперы ‎или ‎остроумной ‎беседы ‎с‏ ‎друзьями. ‎Ему‏ ‎часто‏ ‎вспоминались ‎семейные ‎посиделки‏ ‎в ‎Киеве.‏ ‎Там ‎он ‎был ‎старшим‏ ‎в‏ ‎семье. ‎Там‏ ‎жизнь ‎была‏ ‎легкой ‎и ‎приятной. ‎Тогда, ‎году‏ ‎в‏ ‎тринадцатом-четырнадцатом, ‎он‏ ‎не ‎понимал,‏ ‎что ‎это ‎лучшее ‎время ‎в‏ ‎его‏ ‎жизни,‏ ‎что ‎больше‏ ‎такого ‎никогда‏ ‎не ‎будет.‏ ‎Принимал‏ ‎как ‎должное,‏ ‎считал ‎нормой. ‎И ‎теперь, ‎в‏ ‎этом ‎проклятом‏ ‎Никольском,‏ ‎где ‎нет ‎ни‏ ‎электричества, ‎ни‏ ‎ванны, ‎ни ‎оперы, ‎его‏ ‎мучила‏ ‎неудовлетворенность. ‎Его‏ ‎лишили ‎чего-то‏ ‎важного.

Жизни ‎не ‎хватало ‎красок…

 


Это ‎как‏ ‎раз‏ ‎та ‎самая‏ ‎дифтеритная ‎слизь.‏ ‎Чтобы ‎девочка ‎смогла ‎дышать, ‎он‏ ‎стал‏ ‎через‏ ‎трубку ‎отсасывать‏ ‎пленки ‎из‏ ‎горла, ‎и,‏ ‎чуть‏ ‎переусердствовав, ‎затянул‏ ‎одну ‎такую ‎пленку ‎себе ‎в‏ ‎рот. ‎Была‏ ‎немалая‏ ‎опасность ‎заразиться, ‎поэтому‏ ‎он ‎сделал‏ ‎себе ‎прививку. ‎Вакцина ‎была‏ ‎с‏ ‎ослабленными ‎микробами,‏ ‎но ‎все‏ ‎же ‎вскоре ‎проявились ‎все ‎симптомы‏ ‎дифтерии:‏ ‎лицо ‎и‏ ‎губы ‎распухли,‏ ‎тело ‎покрылось ‎сыпью, ‎и ‎стал‏ ‎донимать‏ ‎ужасный‏ ‎зуд. ‎Нужно‏ ‎было ‎перетерпеть‏ ‎несколько ‎дней,‏ ‎но‏ ‎воли ‎у‏ ‎Михаила ‎не ‎хватило. ‎Он ‎позвал‏ ‎медсестру ‎и‏ ‎попросил‏ ‎ее ‎сделать ‎укол‏ ‎морфия.

Зуд ‎ушел‏ ‎минут ‎через ‎десять. ‎Михаил‏ ‎успокоился‏ ‎и ‎уснул.‏ ‎Но ‎на‏ ‎следующий ‎день ‎повторилось ‎то ‎же.‏ ‎Не‏ ‎вытерпел, ‎пригласил‏ ‎Степаниду ‎с‏ ‎очередной ‎инъекцией. ‎Да, ‎в ‎университете‏ ‎его‏ ‎учили,‏ ‎что ‎привыкание‏ ‎к ‎морфию‏ ‎может ‎наступить‏ ‎даже‏ ‎на ‎второй‏ ‎раз, ‎и ‎что ‎излечиться ‎почти‏ ‎невозможно. ‎Но‏ ‎он‏ ‎не ‎думал ‎об‏ ‎этом. ‎Он‏ ‎только ‎хотел ‎успокоить ‎зуд.‏ ‎И‏ ‎тоску. ‎Зуд‏ ‎ушел, ‎а‏ ‎тоска ‎осталось. ‎Унять ‎ее ‎теперь‏ ‎можно‏ ‎было ‎только‏ ‎одним ‎способом.

 

«Первая‏ ‎минута: ‎ощущение ‎прикосновения ‎к ‎шее.‏ ‎Это‏ ‎прикосновение‏ ‎становится ‎теплым‏ ‎и ‎расширяется.‏ ‎Во ‎вторую‏ ‎минуту‏ ‎внезапно ‎проходит‏ ‎холодная ‎волна ‎под ‎ложечкой, ‎а‏ ‎вслед ‎за‏ ‎этим‏ ‎начитается ‎необыкновенное ‎прояснение‏ ‎мыслей ‎и‏ ‎взрыв ‎работоспособности. ‎Абсолютно ‎все‏ ‎неприятные‏ ‎ощущения ‎прекращаются.‏ ‎Это ‎высшая‏ ‎точка ‎проявления ‎духовной ‎силы ‎человека.‏ ‎И‏ ‎если ‎б‏ ‎я ‎не‏ ‎был ‎испорчен ‎медицинским ‎образованием, ‎я‏ ‎бы‏ ‎сказал,‏ ‎что ‎нормально‏ ‎человек ‎может‏ ‎работать ‎только‏ ‎после‏ ‎укола ‎морфием»[3].

Пребывая‏ ‎в ‎наркотической ‎эйфории, ‎он ‎был‏ ‎благодушен. ‎Сидел,‏ ‎что-то‏ ‎писал. ‎Ему ‎нравилось‏ ‎это ‎состояние.‏ ‎Когда ‎у ‎Таси ‎начались‏ ‎боли‏ ‎в ‎груди,‏ ‎скорее ‎всего‏ ‎на ‎нервной ‎почве, ‎он ‎и‏ ‎ей‏ ‎впрыснул ‎морфина.‏ ‎После ‎укола‏ ‎у ‎нее ‎закружилась ‎голова, ‎вскоре‏ ‎она‏ ‎уснула.‏ ‎Когда ‎проснулась,‏ ‎ее ‎вырвало.‏ ‎Так ‎что‏ ‎ей‏ ‎это ‎вещество‏ ‎не ‎пошло. ‎И ‎никуда ‎она‏ ‎не ‎поплыла,‏ ‎как‏ ‎по ‎его ‎утверждению‏ ‎должно ‎было‏ ‎случиться. ‎Ничего ‎приятного ‎–‏ ‎только‏ ‎сонливость ‎и‏ ‎тошнота.

 

Доза ‎день‏ ‎ото ‎дня ‎увеличивалась. ‎Без ‎инъекций‏ ‎начиналась‏ ‎ломка. ‎Вечерами‏ ‎он ‎старался‏ ‎ни ‎с ‎кем ‎не ‎встречаться‏ ‎–‏ ‎его‏ ‎могли ‎выдать‏ ‎узкие ‎зрачки.‏ ‎Тася ‎пыталась‏ ‎бороться.‏ ‎Как-то ‎развела‏ ‎в ‎два ‎раза ‎меньше ‎кристаллов,‏ ‎чем ‎требовалось.‏ ‎Он‏ ‎почувствовал ‎неладное ‎и‏ ‎начал ‎орать‏ ‎на ‎нее ‎– ‎именно‏ ‎это‏ ‎слово ‎самое‏ ‎подходящее. ‎Вообще‏ ‎в ‎эти ‎минуты ‎он ‎становился‏ ‎невыносимым.

Тася‏ ‎забеременела ‎во‏ ‎второй ‎раз.‏ ‎Михаил ‎сказал ‎на ‎это: ‎«Если‏ ‎хочешь,‏ ‎рожай».‏ ‎Ему ‎по‏ ‎большому ‎счету‏ ‎было ‎ни‏ ‎до‏ ‎чего. ‎Он‏ ‎не ‎хотел ‎иметь ‎детей, ‎да‏ ‎и ‎она‏ ‎не‏ ‎очень ‎их ‎хотела.‏ ‎Избавляться ‎от‏ ‎плода ‎она ‎поехала ‎в‏ ‎Москву‏ ‎к ‎Мишиному‏ ‎дядьке ‎Николаю‏ ‎Михайловичу. ‎Это ‎казалось ‎разумным ‎решением.‏ ‎Ребенок‏ ‎мог ‎родиться‏ ‎больным, ‎муж‏ ‎был ‎совершенно ‎не ‎в ‎себе.

Уже‏ ‎успела‏ ‎произойти‏ ‎Февральская ‎революция,‏ ‎но ‎на‏ ‎их ‎жизни‏ ‎в‏ ‎глуши ‎это‏ ‎никак ‎не ‎отразилось. ‎Абсолютно ‎не‏ ‎ясно ‎было,‏ ‎чем‏ ‎это ‎все ‎кончится,‏ ‎что ‎дальше‏ ‎будет. ‎И ‎со ‎страной,‏ ‎и‏ ‎с ‎Мишей.

 

Фельдшер‏ ‎и ‎санитарки,‏ ‎очевидно, ‎заметили, ‎что ‎доктор ‎попал‏ ‎в‏ ‎зависимость. ‎Да‏ ‎и ‎врач,‏ ‎что ‎выдавал ‎в ‎Сычевке ‎медикаменты,‏ ‎тоже,‏ ‎похоже,‏ ‎заподозрил ‎неладное‏ ‎– ‎больно‏ ‎много ‎морфия‏ ‎просил‏ ‎молодой ‎лекарь‏ ‎из ‎Никольского.

Нужно ‎было ‎удирать ‎оттуда.‏ ‎Булгаков ‎как-то‏ ‎договорился,‏ ‎чтобы ‎его ‎перевели‏ ‎в ‎уездный‏ ‎городишко ‎Вязьму, ‎где ‎он‏ ‎возглавил‏ ‎инфекционное ‎и‏ ‎венерическое ‎отделение‏ ‎местной ‎больницы. ‎Наркомания ‎продолжала ‎уничтожать‏ ‎его‏ ‎и ‎здесь.‏ ‎Он ‎выписывал‏ ‎рецепты ‎и ‎заставлял ‎Тасю ‎оббегать‏ ‎все‏ ‎аптеки‏ ‎в ‎поисках‏ ‎новой ‎порции‏ ‎яда. ‎Коллеги‏ ‎Михаила‏ ‎уже, ‎определенно,‏ ‎догадались, ‎что ‎их ‎новый ‎сотрудник‏ ‎морфинист. ‎Он‏ ‎думал,‏ ‎что ‎сходит ‎с‏ ‎ума. ‎Жалобным‏ ‎голосом ‎умолял ‎Тасю: ‎«Ты‏ ‎ведь‏ ‎не ‎отдашь‏ ‎меня ‎в‏ ‎больницу?» ‎Та ‎гладила ‎его ‎по‏ ‎голове‏ ‎и ‎все‏ ‎уговаривала ‎ехать‏ ‎в ‎Киев. ‎На ‎эти ‎уговоры‏ ‎он‏ ‎отвечал,‏ ‎что ‎ему‏ ‎и ‎здесь‏ ‎нравится. ‎В‏ ‎тот‏ ‎момент ‎ему‏ ‎везде ‎нравилось, ‎где ‎есть ‎«волшебные‏ ‎кристаллы». ‎Тогда‏ ‎она‏ ‎давила ‎на ‎самое‏ ‎больное ‎место:‏ ‎«Если ‎сообщат ‎из ‎аптеки,‏ ‎что‏ ‎по ‎твоим‏ ‎рецептам ‎столько‏ ‎морфия ‎куплено, ‎у ‎тебя ‎печать‏ ‎отберут.‏ ‎Что ‎тогда‏ ‎делать ‎будешь?»‏ ‎Того, ‎что ‎его ‎лишат ‎диплома‏ ‎врача‏ ‎и‏ ‎ославят ‎на‏ ‎весь ‎белый‏ ‎свет, ‎он‏ ‎и‏ ‎вправду ‎боялся.‏ ‎Но ‎ведь ‎его ‎служба ‎была‏ ‎формой ‎повинности,‏ ‎избавиться‏ ‎от ‎которой ‎можно‏ ‎было ‎только‏ ‎добившись ‎приказа.

«И ‎вот ‎я‏ ‎в‏ ‎Вязьме ‎там‏ ‎искала, ‎где-то‏ ‎на ‎краю ‎города ‎еще ‎аптека‏ ‎какая-то.‏ ‎Чуть ‎ли‏ ‎не ‎три‏ ‎часа ‎ходила. ‎А ‎он ‎прямо‏ ‎на‏ ‎улице‏ ‎стоит, ‎меня‏ ‎ждет. ‎Он‏ ‎тогда ‎такой‏ ‎страшный‏ ‎был… ‎Вот‏ ‎помните ‎его ‎снимок ‎перед ‎смертью?‏ ‎Вот ‎такое‏ ‎у‏ ‎него ‎лицо ‎было.‏ ‎Такой ‎он‏ ‎был ‎жалкий, ‎такой ‎несчастный…‏ ‎Господи,‏ ‎сколько ‎я‏ ‎его ‎уговаривала,‏ ‎увещевала, ‎развлекала… ‎Хотела ‎все ‎бросить‏ ‎и‏ ‎уехать. ‎Но‏ ‎как ‎посмотрю‏ ‎на ‎него, ‎какой ‎он ‎–‏ ‎“Как‏ ‎же‏ ‎я ‎его‏ ‎оставлю? ‎Кому‏ ‎он ‎нужен?”‏ ‎Да,‏ ‎ужасная ‎полоса‏ ‎была»[4].

Если ‎бы ‎он ‎не ‎уехал,‏ ‎то ‎сгорел‏ ‎бы‏ ‎за ‎полгода-год. ‎В‏ ‎лучшем ‎случае‏ ‎оказался ‎бы ‎в ‎психиатрической‏ ‎лечебнице.‏ ‎В ‎конце‏ ‎концов ‎Тася‏ ‎уговорила ‎его. ‎Он ‎отправился ‎в‏ ‎Москву‏ ‎просить, ‎чтобы‏ ‎его ‎уволили.‏ ‎Там ‎Михаил ‎сослался ‎на ‎некую‏ ‎несуществующую‏ ‎болезнь,‏ ‎и ‎его‏ ‎отпустили ‎на‏ ‎все ‎четыре‏ ‎стороны,‏ ‎выдав ‎удостоверение,‏ ‎характеризующее ‎доктора ‎наилучшим ‎образом. ‎Это‏ ‎не ‎было‏ ‎никаким‏ ‎жестом ‎доброй ‎воли‏ ‎со ‎стороны‏ ‎начальства. ‎Несмотря ‎на ‎всю‏ ‎свою‏ ‎неадекватность, ‎обязанности‏ ‎свои ‎он‏ ‎по-прежнему ‎«выполнял ‎безупречно», ‎что ‎и‏ ‎было‏ ‎указано ‎в‏ ‎документе.

 

Он ‎и‏ ‎в ‎Киеве ‎стал ‎посылать ‎Тасю‏ ‎в‏ ‎аптеки.‏ ‎Она ‎выходила‏ ‎на ‎улицу,‏ ‎проводила ‎там‏ ‎какое-то‏ ‎время ‎и‏ ‎возвращалась ‎с ‎плохой ‎новостью: ‎ей,‏ ‎мол, ‎не‏ ‎дали,‏ ‎и ‎вообще ‎его,‏ ‎похоже, ‎взяли‏ ‎на ‎заметку. ‎Он ‎кричал‏ ‎на‏ ‎нее, ‎как-то‏ ‎кинул ‎в‏ ‎нее ‎горящий ‎примус. ‎В ‎другой‏ ‎раз‏ ‎целился ‎из‏ ‎браунинга. ‎«Ванька‏ ‎и ‎Коля ‎вбежали, ‎вышибли ‎у‏ ‎него‏ ‎браунинг…‏ ‎Они ‎не‏ ‎понимали, ‎в‏ ‎чем ‎дело»[5]. Когда‏ ‎это‏ ‎повторилось, ‎она‏ ‎выкрала ‎пистолет, ‎и ‎мальчишки ‎где-то‏ ‎спрятали ‎его.‏ ‎Опасаясь,‏ ‎что ‎заберут ‎диплом,‏ ‎он ‎стал‏ ‎пить ‎опий ‎– ‎его‏ ‎продавали‏ ‎без ‎рецепта‏ ‎в ‎пузырьках.‏ ‎От ‎опия ‎страшно ‎мучился ‎желудком.

«В‏ ‎общем,‏ ‎веселенькая ‎жизнь‏ ‎была. ‎Я‏ ‎чуть ‎с ‎ума ‎не ‎сошла‏ ‎тогда».

Нельзя‏ ‎сказать,‏ ‎что ‎он‏ ‎не ‎понимал‏ ‎своего ‎положения.‏ ‎Но‏ ‎воли ‎не‏ ‎хватало. ‎По ‎совету ‎Ивана ‎Павловича‏ ‎Воскресенского ‎очень‏ ‎медленно,‏ ‎но ‎неуклонно ‎Тася‏ ‎снижала ‎дозу,‏ ‎добавляя ‎в ‎шприц ‎все‏ ‎больше‏ ‎дистиллированной ‎воды.

 

И‏ ‎однажды ‎весь‏ ‎этот ‎кошмар ‎кончился. ‎Ему ‎больше‏ ‎не‏ ‎нужны ‎были‏ ‎уколы, ‎и‏ ‎вообще ‎опиаты ‎в ‎каком ‎бы‏ ‎то‏ ‎ни‏ ‎было ‎виде.‏ ‎Он ‎освободился.‏ ‎Благодарить ‎за‏ ‎это‏ ‎он ‎должен‏ ‎был ‎в ‎первую ‎очередь ‎свою‏ ‎жену, ‎во‏ ‎вторую‏ ‎– ‎отчима ‎и‏ ‎только ‎в‏ ‎третью ‎себя.


[1] Т.Н. ‎Лаппа. ‎Интервью

[2] "Записки‏ ‎юного‏ ‎врача"

[3] "Записки ‎юного‏ ‎врача"

[4] Т.Н. ‎Лаппа.‏ ‎Интервью

[5] Т.Н. ‎Лаппа. ‎Интервью

Читать: 10+ мин
logo Булгаков / Игорь Переверзев

Город беглецов

В ‎Киеве‏ ‎фарс ‎понемногу ‎уже ‎превращался ‎в‏ ‎трагедию. ‎Сначала‏ ‎штаб‏ ‎округа ‎арестовал ‎большевистский‏ ‎Революционный ‎Комитет.‏ ‎Большевики ‎в ‎ответ ‎подняли‏ ‎восстание.‏ ‎Кончилось ‎тем,‏ ‎что ‎“штабовцы”‏ ‎обменялись ‎пленными ‎с ‎большевиками ‎и‏ ‎ушли‏ ‎на ‎Дон.

Булгаковых‏ ‎описываемые ‎события‏ ‎коснулись ‎непосредственно. ‎Девятнадцатилетний ‎Николайчик, ‎младший‏ ‎брат‏ ‎Михаила,‏ ‎стал ‎незадолго‏ ‎до ‎этого‏ ‎юнкером ‎Инженерного‏ ‎училища.‏ ‎В ‎тот‏ ‎момент ‎он ‎находился ‎в ‎казарме‏ ‎в ‎противоположенном‏ ‎от‏ ‎Подола, ‎где ‎жила‏ ‎семья, ‎конце‏ ‎города. ‎Сначала ‎с ‎ним‏ ‎можно‏ ‎было ‎поговорить‏ ‎по ‎телефону,‏ ‎но ‎потом ‎связи ‎не ‎стало.‏ ‎Встревоженная‏ ‎мать ‎решила‏ ‎его ‎навестить.‏ ‎Увидев ‎сына, ‎Варвара ‎Михайловна ‎немного‏ ‎успокоилась‏ ‎и‏ ‎отправилась, ‎было,‏ ‎домой. ‎Николаю‏ ‎разрешили ‎отлучиться‏ ‎на‏ ‎пятнадцать ‎минут,‏ ‎чтобы ‎проводить ‎ее. ‎И ‎тут‏ ‎как ‎раз‏ ‎начался‏ ‎обстрел. ‎«По ‎счастью,‏ ‎– ‎пишет‏ ‎мать ‎Булгакова ‎Наде ‎в‏ ‎Царское‏ ‎Село, ‎–‏ ‎среди ‎случайной‏ ‎публики ‎был ‎офицер». ‎Он ‎приказал‏ ‎всем‏ ‎лечь ‎на‏ ‎землю ‎у‏ ‎самой ‎стены, ‎чтобы ‎пули, ‎выпущенные‏ ‎из‏ ‎винтовок‏ ‎и ‎пулеметов,‏ ‎били ‎по‏ ‎ней ‎и‏ ‎отлетали‏ ‎рикошетом, ‎никого‏ ‎не ‎задев. ‎Одна ‎женщина ‎все-таки‏ ‎погибла. ‎В‏ ‎короткий‏ ‎промежуток ‎между ‎очередями‏ ‎перебежали ‎обратно‏ ‎к ‎Инженерному ‎училищу. ‎«Коля‏ ‎охватил‏ ‎меня ‎обеими‏ ‎руками, ‎защищая‏ ‎от ‎пуль…» ‎В ‎училище ‎юнкеры‏ ‎уже‏ ‎строились ‎в‏ ‎боевой ‎порядок,‏ ‎и ‎Николка ‎тоже ‎встал ‎в‏ ‎ряды.‏ ‎Варвара‏ ‎Михайловна ‎понимала:‏ ‎добраться ‎до‏ ‎дома ‎сейчас‏ ‎вряд‏ ‎ли ‎возможно.‏ ‎Но ‎ее ‎беспокоило, ‎что ‎другой‏ ‎ее ‎мальчик,‏ ‎Ванечка,‏ ‎наверняка ‎пойдет ‎ее‏ ‎искать. ‎В‏ ‎итоге ‎нашелся ‎офицер, ‎который‏ ‎повел‏ ‎шесть ‎мужчин‏ ‎и ‎двух‏ ‎дам ‎окружным ‎путем ‎в ‎безопасный‏ ‎район.‏ ‎«Около ‎самого‏ ‎оврага, ‎в‏ ‎который ‎мы ‎должны ‎были ‎спускаться,‏ ‎вырисовалась‏ ‎в‏ ‎темноте ‎фигура‏ ‎Николайчика ‎с‏ ‎винтовкой… ‎Он‏ ‎узнал‏ ‎меня, ‎схватил‏ ‎за ‎плечи ‎и ‎шептал ‎в‏ ‎самое ‎ухо:‏ ‎“Вернись,‏ ‎не ‎делай ‎безумия.‏ ‎Куда ‎ты‏ ‎идешь? ‎Тебя ‎убьют!”, ‎но‏ ‎я‏ ‎молча ‎его‏ ‎перекрестила, ‎крепко‏ ‎поцеловала, ‎офицер ‎схватил ‎меня ‎за‏ ‎руку,‏ ‎и ‎мы‏ ‎стали ‎спускаться…»‏ ‎«Какое ‎это ‎было ‎жуткое ‎и‏ ‎фантастическое‏ ‎путешествие‏ ‎среди ‎полной‏ ‎темноты, ‎среди‏ ‎тумана, ‎по‏ ‎каким-то‏ ‎оврагам ‎и‏ ‎буеракам, ‎по ‎непролазной ‎липкой ‎грязи,‏ ‎гуськом ‎друг‏ ‎за‏ ‎другом ‎при ‎полном‏ ‎молчании, ‎у‏ ‎мужчин ‎в ‎руках ‎револьверы…»‏ ‎В‏ ‎час ‎ночи‏ ‎она, ‎наконец,‏ ‎добралась ‎до ‎дома. ‎И ‎только‏ ‎здесь‏ ‎позволила ‎себе‏ ‎расплакаться. ‎По‏ ‎словам ‎матери, ‎Инженерное ‎училище ‎пострадало‏ ‎меньше‏ ‎всего.‏ ‎«Четверо ‎ранено,‏ ‎один ‎сошел‏ ‎с ‎ума»[1]. Это‏ ‎было‏ ‎только ‎начало.

 

Большинство‏ ‎тех, ‎кого ‎в ‎будущем ‎назовут‏ ‎белогвардейцами, ‎ушли‏ ‎на‏ ‎юг, ‎и ‎в‏ ‎городе ‎осталось‏ ‎две ‎реальные ‎силы: ‎большевики‏ ‎и‏ ‎Рада. ‎Последняя‏ ‎вся ‎насквозь‏ ‎была ‎социалистическая ‎– ‎эсеры ‎да‏ ‎эсдеки,‏ ‎но ‎с‏ ‎националистическим ‎оттенком.‏ ‎Ленин ‎от ‎Советов ‎прислал ‎ультиматум.‏ ‎Он‏ ‎требовал,‏ ‎чтобы ‎Рада‏ ‎отказалась ‎от‏ ‎попыток ‎дезорганизации‏ ‎общего‏ ‎фронта, ‎чтобы‏ ‎не ‎пропускала ‎без ‎согласия ‎никаких‏ ‎войсковых ‎частей‏ ‎на‏ ‎Дон ‎и ‎на‏ ‎Урал, ‎чтобы‏ ‎помогала ‎революционному ‎войску ‎в‏ ‎борьбе‏ ‎с ‎кадетами,‏ ‎и ‎чтобы‏ ‎немедленно ‎вернула ‎оружие ‎рабочим, ‎если‏ ‎оно‏ ‎у ‎кого‏ ‎было ‎отобрано.‏ ‎Рада ‎на ‎это ‎ответила, ‎что‏ ‎«если‏ ‎Народные‏ ‎Комиссары ‎Великороссии,‏ ‎принимая ‎на‏ ‎себя ‎все‏ ‎последствия‏ ‎зла ‎братоубийственной‏ ‎войны, ‎вынудят ‎Генеральный ‎Секретариат ‎принять‏ ‎их ‎вызов,‏ ‎то‏ ‎Генеральный ‎Секретариат ‎уверен‏ ‎в ‎том,‏ ‎что ‎украинские ‎солдаты, ‎рабочие‏ ‎и‏ ‎крестьяне, ‎защищая‏ ‎свои ‎права‏ ‎и ‎свой ‎край, ‎дадут ‎надлежащий‏ ‎ответ‏ ‎народным ‎комиссарам,‏ ‎которые ‎поднимут‏ ‎руку ‎великороссийских ‎солдат ‎на ‎их‏ ‎братьев-украинцев».

Руку‏ ‎великоросских‏ ‎солдат ‎поднимать‏ ‎не ‎пришлось,‏ ‎потому ‎что‏ ‎нашлось‏ ‎достаточно ‎местных.‏ ‎В ‎Харькове ‎организовалось ‎альтернативное ‎Раде‏ ‎большевистское ‎правительство.‏ ‎Очень‏ ‎быстро ‎красные ‎захватили‏ ‎власть ‎практически‏ ‎во ‎всех ‎городах ‎Украины.‏ ‎Причем‏ ‎делали ‎они‏ ‎это ‎зачастую‏ ‎без ‎стрельбы, ‎просто ‎пригрозив ‎ставленникам‏ ‎Рады‏ ‎оружием. ‎В‏ ‎конце ‎концов,‏ ‎пришла ‎очередь ‎Киева, ‎так ‎что‏ ‎парламентарии‏ ‎вынуждены‏ ‎были ‎бежать‏ ‎из ‎города‏ ‎в ‎сторону‏ ‎Житомира.

Деятели‏ ‎Рады ‎понимали,‏ ‎что ‎самостоятельно ‎им ‎у ‎власти‏ ‎не ‎удержаться,‏ ‎поэтому‏ ‎издали ‎Четвертый ‎Универсал,‏ ‎в ‎котором‏ ‎провозгласили ‎независимость ‎Украины. ‎А‏ ‎потом‏ ‎на ‎переговорах‏ ‎в ‎Бресте‏ ‎сговорились ‎с ‎Германией ‎и ‎Австро-Венгрией‏ ‎о‏ ‎том, ‎что‏ ‎армии ‎Центральных‏ ‎держав ‎займут ‎территорию ‎только ‎что‏ ‎созданного‏ ‎государства‏ ‎в ‎обмен‏ ‎на ‎продовольствие.‏ ‎Раде ‎нужны‏ ‎были‏ ‎иностранные ‎штыки,‏ ‎которые ‎бы ‎ее ‎защитили, ‎потому‏ ‎что ‎своего‏ ‎войска‏ ‎не ‎было. ‎Часты‏ ‎были ‎случаи,‏ ‎когда ‎солдаты, ‎особенно ‎горожане,‏ ‎переходили‏ ‎на ‎сторону‏ ‎большевиков. ‎Немцам‏ ‎же ‎необходим ‎был ‎хлеб, ‎которого‏ ‎им‏ ‎катастрофически ‎не‏ ‎хватало. ‎Там‏ ‎же, ‎в ‎Бресте, ‎выступавшие ‎от‏ ‎имени‏ ‎всей‏ ‎России ‎большевики‏ ‎подписали ‎с‏ ‎Германией ‎мирный‏ ‎договор‏ ‎на ‎весьма‏ ‎невыгодных ‎для ‎себя ‎условиях, ‎«пахабный‏ ‎мир».

 

«Но ‎однажды,‏ ‎в‏ ‎марте, ‎пришли ‎в‏ ‎Город ‎серыми‏ ‎шеренгами ‎немцы, ‎и ‎на‏ ‎головах‏ ‎у ‎них‏ ‎были ‎рыжие‏ ‎металлические ‎тазы, ‎предохранявшие ‎их ‎от‏ ‎шрапнельных‏ ‎пуль… ‎После‏ ‎нескольких ‎тяжелых‏ ‎ударов ‎германских ‎пушек ‎под ‎Городом‏ ‎московские‏ ‎смылись‏ ‎куда-то ‎за‏ ‎сизые ‎леса‏ ‎есть ‎дохлятину,‏ ‎а‏ ‎люди ‎в‏ ‎шароварах ‎притащились ‎обратно, ‎вслед ‎за‏ ‎немцами. ‎Это‏ ‎был‏ ‎большой ‎сюрприз… ‎Шаровары‏ ‎при ‎немцах‏ ‎были ‎очень ‎тихие, ‎никого‏ ‎убивать‏ ‎не ‎смели‏ ‎и ‎даже‏ ‎сами ‎ходили ‎по ‎улицам ‎как‏ ‎бы‏ ‎с ‎некоторой‏ ‎опаской, ‎и‏ ‎вид ‎у ‎них ‎был ‎такой,‏ ‎словно‏ ‎у‏ ‎неуверенных ‎гостей»[2].

Как‏ ‎раз ‎в‏ ‎этот-то ‎момент‏ ‎Булгаков‏ ‎и ‎вернулся‏ ‎домой. ‎Что ‎примечательно, ‎в ‎пассажирском‏ ‎вагоне ‎на‏ ‎обыкновенном‏ ‎поезде ‎Москва-Киев. ‎Поезд,‏ ‎правда, ‎был‏ ‎последний ‎– ‎после ‎между‏ ‎Москвой‏ ‎и ‎Киевом‏ ‎железнодорожное ‎сообщение‏ ‎было ‎надолго ‎прервано.

 

Заняв ‎Украину, ‎немцы‏ ‎поняли,‏ ‎что ‎с‏ ‎Радой ‎каши‏ ‎не ‎сваришь. ‎Самый ‎главный ‎госслужащий‏ ‎премьер‏ ‎Винниченко‏ ‎заявлял, ‎что,‏ ‎по ‎его‏ ‎мнению, ‎«все‏ ‎чиновники,‏ ‎какие ‎бы‏ ‎они ‎ни ‎были ‎— ‎либеральные‏ ‎или ‎реакционные‏ ‎—‏ ‎это ‎наихудшие ‎и‏ ‎наивреднейшие ‎люди,‏ ‎к ‎которым ‎он ‎всегда‏ ‎чувствовал‏ ‎враждебность ‎и‏ ‎отвращение».

Понятно, ‎что‏ ‎обещанного ‎хлеба ‎от ‎правительства ‎с‏ ‎таким‏ ‎главой ‎ждать‏ ‎было ‎бы‏ ‎по ‎меньшей ‎мере ‎наивно. ‎Представитель‏ ‎Австро-Венгрии‏ ‎в‏ ‎Киеве ‎писал‏ ‎в ‎Вену,‏ ‎что ‎он‏ ‎попытался‏ ‎найти ‎среди‏ ‎нынешней ‎власти ‎хоть ‎сколько-то ‎людей‏ ‎разумных, ‎но‏ ‎попытки‏ ‎эти ‎кончились ‎неудачей.‏ ‎«Все ‎они‏ ‎находятся ‎в ‎опьянении ‎своими‏ ‎социалистическими‏ ‎фантазиями, ‎а‏ ‎потому ‎считать‏ ‎их ‎людьми ‎трезвого ‎ума ‎и‏ ‎здравой‏ ‎памяти, ‎с‏ ‎которыми ‎бы‏ ‎было ‎можно ‎говорить ‎о ‎серьезных‏ ‎делах,‏ ‎не‏ ‎приходится. ‎Население‏ ‎относится ‎к‏ ‎ним ‎даже‏ ‎не‏ ‎враждебно, ‎а‏ ‎иронически-презрительно». ‎Нужно ‎было ‎решать: ‎или‏ ‎объявлять ‎оккупацию,‏ ‎или‏ ‎менять ‎власть. ‎Второй‏ ‎вариант ‎был‏ ‎предпочтительнее.

Пока ‎искали ‎замену, ‎фактически‏ ‎страной‏ ‎управлял ‎фельдмаршал‏ ‎фон ‎Айхгорн,‏ ‎командующий ‎германскими ‎войсками ‎на ‎Украине.‏ ‎Он‏ ‎без ‎всякого‏ ‎стеснения ‎раздавал‏ ‎распоряжения, ‎вступавшие ‎в ‎явное ‎противоречие‏ ‎с‏ ‎приказами‏ ‎Рады, ‎и‏ ‎его ‎офицеры‏ ‎эти ‎распоряжения‏ ‎выполняли.‏ ‎Если ‎представители‏ ‎Рады ‎на ‎местах ‎оказывали ‎сопротивление,‏ ‎им ‎угрожали‏ ‎поркой,‏ ‎и ‎все ‎заканчивалось,‏ ‎как ‎хотели‏ ‎немцы.

В ‎конце ‎апреля ‎в‏ ‎цирке,‏ ‎самом ‎вместительном‏ ‎здании ‎Киева,‏ ‎собрался ‎“Хлеборобский ‎Конгресс”. ‎Съехалось ‎на‏ ‎него‏ ‎что-то ‎около‏ ‎шести ‎с‏ ‎половиной ‎тысяч ‎кулаков ‎со ‎всей‏ ‎Украины.‏ ‎В‏ ‎столицу ‎они‏ ‎направлялись ‎с‏ ‎твердым ‎намерением‏ ‎покончить‏ ‎с ‎Радой,‏ ‎которая ‎постоянно ‎угрожала ‎им ‎то‏ ‎социализацией, ‎то‏ ‎национализацией‏ ‎земли. ‎На ‎конгрессе‏ ‎выбрали ‎нового‏ ‎главу ‎государства ‎– ‎гетмана.‏ ‎Им‏ ‎стал ‎Петр‏ ‎Скоропадский, ‎до‏ ‎революции ‎служивший ‎в ‎свите ‎Николая‏ ‎II.‏ ‎Это ‎был‏ ‎более ‎чем‏ ‎состоятельный ‎помещик, ‎в ‎прошлом ‎командир‏ ‎аристократического‏ ‎гвардейского‏ ‎полка. ‎И‏ ‎тут ‎же,‏ ‎еще ‎до‏ ‎окончания‏ ‎Конгресса, ‎отряды‏ ‎“гетьманцев” ‎заняли ‎все ‎правительственные ‎здания‏ ‎и ‎учреждения.‏ ‎Захват‏ ‎заключался ‎в ‎том,‏ ‎что ‎деятелей‏ ‎Рады ‎попросту ‎выгнали ‎на‏ ‎улицу,‏ ‎не ‎применив‏ ‎к ‎ним‏ ‎никаких ‎репрессий. ‎Раду ‎свергли ‎без‏ ‎видимого‏ ‎участия ‎немцев,‏ ‎но ‎с‏ ‎их ‎молчаливого ‎согласия.

 

Скоропадский ‎обладал ‎примерно‏ ‎такой‏ ‎же‏ ‎легитимностью, ‎что‏ ‎и ‎Рада,‏ ‎но ‎значительная‏ ‎часть‏ ‎населения, ‎по‏ ‎крайней ‎мере ‎киевлян, ‎отнеслась ‎к‏ ‎нему ‎лояльнее.‏ ‎Причина‏ ‎была ‎в ‎том,‏ ‎что ‎в‏ ‎административных ‎делах ‎он ‎быстро‏ ‎навел‏ ‎порядок. ‎После‏ ‎хаоса ‎предыдущего‏ ‎года ‎это ‎казалось ‎каким-то ‎невиданным‏ ‎достижением.‏ ‎Улицы ‎стала‏ ‎патрулировать ‎полиция-варта,‏ ‎стрелять ‎перестали; ‎на ‎рынках ‎появились‏ ‎хлеб‏ ‎и‏ ‎мясо.

 

И ‎тут‏ ‎в ‎Киев‏ ‎из ‎Петрограда‏ ‎и‏ ‎Москвы ‎хлынул‏ ‎поток ‎недовольных ‎большевиками. ‎Там ‎уже‏ ‎разогнали ‎Учредительное‏ ‎собрание,‏ ‎и ‎стало ‎предельно‏ ‎ясно, ‎что‏ ‎имущим ‎гражданам ‎от ‎Советов‏ ‎ничего‏ ‎хорошего ‎ждать‏ ‎не ‎приходится.‏ ‎С ‎фронта ‎в ‎город ‎прибывали‏ ‎офицеры.‏ ‎Кто-то ‎возвращался‏ ‎домой, ‎кто-то,‏ ‎уехав ‎из ‎России ‎царской, ‎не‏ ‎желал‏ ‎возвращаться‏ ‎в ‎Россию‏ ‎советскую, ‎и‏ ‎оседал ‎здесь,‏ ‎в‏ ‎Киеве.

«Город ‎жил‏ ‎странною, ‎неестественной ‎жизнью… ‎Бежали ‎седоватые‏ ‎банкиры ‎со‏ ‎своими‏ ‎женами, ‎бежали ‎талантливые‏ ‎дельцы, ‎оставившие‏ ‎доверенных ‎помощников ‎в ‎Москве,‏ ‎которым‏ ‎было ‎поручено‏ ‎не ‎терять‏ ‎связи ‎с ‎тем ‎новым ‎миром,‏ ‎который‏ ‎нарождался ‎в‏ ‎Московском ‎царстве,‏ ‎домовладельцы, ‎покинувшие ‎дома ‎верным ‎тайным‏ ‎приказчикам,‏ ‎промышленники,‏ ‎купцы, ‎адвокаты,‏ ‎общественные ‎деятели.‏ ‎Бежали ‎журналисты,‏ ‎московские‏ ‎и ‎петербургские,‏ ‎продажные, ‎алчные, ‎трусливые. ‎Кокотки. ‎Честные‏ ‎дамы ‎из‏ ‎аристократических‏ ‎фамилий. ‎Их ‎нежные‏ ‎дочери, ‎петербургские‏ ‎бледные ‎развратницы ‎с ‎накрашенными‏ ‎карминовыми‏ ‎губами. ‎Бежали‏ ‎секретари ‎директоров‏ ‎департаментов, ‎юные ‎пассивные ‎педерасты. ‎Бежали‏ ‎князья‏ ‎и ‎алтынники,‏ ‎поэты ‎и‏ ‎ростовщики, ‎жандармы ‎и ‎актрисы ‎императорских‏ ‎театров.‏ ‎Вся‏ ‎эта ‎масса,‏ ‎просачиваясь ‎в‏ ‎щель, ‎держала‏ ‎свой‏ ‎путь ‎на‏ ‎Город… ‎В ‎квартирах ‎спали ‎на‏ ‎диванах ‎и‏ ‎стульях.‏ ‎Обедали ‎огромными ‎обществами‏ ‎за ‎столами‏ ‎в ‎богатых ‎квартирах. ‎Открылись‏ ‎бесчисленные‏ ‎съестные ‎лавки-паштетные,‏ ‎торговавшие ‎до‏ ‎глубокой ‎ночи, ‎кафе, ‎где ‎подавали‏ ‎кофе‏ ‎и ‎где‏ ‎можно ‎было‏ ‎купить ‎женщину, ‎новые ‎театры ‎миниатюр,‏ ‎на‏ ‎подмостках‏ ‎которых ‎кривлялись‏ ‎и ‎смешили‏ ‎народ ‎все‏ ‎наиболее‏ ‎известные ‎актеры,‏ ‎слетевшиеся ‎из ‎двух ‎столиц, ‎открылся‏ ‎знаменитый ‎театр‏ ‎"Лиловый‏ ‎негр" ‎и ‎величественный,‏ ‎до ‎белого‏ ‎утра ‎гремящий ‎тарелками, ‎клуб‏ ‎"Прах"‏ ‎(поэты ‎–‏ ‎режиссеры ‎–‏ ‎артисты ‎– ‎художники) ‎на ‎Николаевской‏ ‎улице.‏ ‎Тотчас ‎же‏ ‎вышли ‎новые‏ ‎газеты, ‎и ‎лучшие ‎перья ‎в‏ ‎России‏ ‎начали‏ ‎писать ‎в‏ ‎них ‎фельетоны‏ ‎и ‎в‏ ‎этих‏ ‎фельетонах ‎поносить‏ ‎большевиков. ‎Извозчики ‎целыми ‎днями ‎таскали‏ ‎седоков ‎из‏ ‎ресторана‏ ‎в ‎ресторан, ‎и‏ ‎по ‎ночам‏ ‎в ‎кабаре ‎играла ‎струнная‏ ‎музыка,‏ ‎и ‎в‏ ‎табачном ‎дыму‏ ‎светились ‎неземной ‎красотой ‎лица ‎белых,‏ ‎истощенных,‏ ‎закокаиненных ‎проституток»[3].

Это‏ ‎и ‎в‏ ‎целом-то ‎все ‎было ‎будто ‎под‏ ‎кокаином.‏ ‎Мир‏ ‎этот ‎был‏ ‎иллюзией, ‎галлюцинацией,‏ ‎обманом ‎чувств.‏ ‎Румянец‏ ‎этот ‎был‏ ‎лихорадочным. ‎И ‎все ‎в ‎душе‏ ‎были ‎уверены,‏ ‎что‏ ‎однажды ‎это ‎кончится.‏ ‎И ‎кончится‏ ‎какой-то ‎жестокостью. ‎Поэтому ‎город‏ ‎веселился‏ ‎пока ‎мог.‏ ‎Каждый ‎пытался‏ ‎получить ‎как ‎можно ‎больше ‎удовольствий,‏ ‎получить‏ ‎от ‎жизни‏ ‎все, ‎как‏ ‎будто ‎этим ‎можно ‎запастись ‎впрок.


[1] Воспоминания‏ ‎E.A.‏ ‎Земская

[2] "Белая‏ ‎гвардия"

[3] "Белая ‎гвардия"

Читать: 11+ мин
logo Булгаков / Игорь Переверзев

Кавказ

Белых ‎тоже‏ ‎встречали ‎восторженными ‎криками, ‎и ‎публики‏ ‎набралось, ‎пожалуй,‏ ‎поболее,‏ ‎чем ‎при ‎встрече‏ ‎красных. ‎Но‏ ‎они, ‎как ‎и ‎их‏ ‎предшественники,‏ ‎начали ‎расстреливать‏ ‎и ‎развлекать‏ ‎себя ‎еврейскими ‎погромами ‎не ‎хуже‏ ‎петлюровцев.‏ ‎Мстили ‎за‏ ‎своих, ‎искренне‏ ‎уверенные, ‎что ‎большевизм ‎– ‎это‏ ‎результат‏ ‎всеобщего‏ ‎сионистского ‎заговора.‏ ‎Мстили, ‎припоминая,‏ ‎что ‎многие‏ ‎чекисты‏ ‎евреи, ‎да‏ ‎и ‎среди ‎«народных ‎комиссаров» ‎есть‏ ‎выходцы ‎из‏ ‎«этих».‏ ‎Взаимная ‎жестокость ‎дошла‏ ‎до ‎предела,‏ ‎без ‎крови ‎ни ‎одна‏ ‎сторона‏ ‎больше ‎обходиться‏ ‎не ‎могла.

«Я‏ ‎вам ‎скажу, ‎по-моему, ‎ждали ‎белых.‏ ‎Это‏ ‎интеллигенция, ‎а‏ ‎как ‎другие,‏ ‎я ‎не ‎знаю. ‎Генерала ‎Бредова‏ ‎встречали‏ ‎хлебом-солью,‏ ‎он ‎на‏ ‎белом ‎коне…‏ ‎торжественно ‎все‏ ‎так‏ ‎было… ‎А‏ ‎боялись ‎Петлюру. ‎И ‎страшно ‎боялись‏ ‎большевиков, ‎тем‏ ‎паче.‏ ‎Но ‎когда ‎пришли‏ ‎белые, ‎то‏ ‎было ‎разочарование. ‎Страшное ‎было‏ ‎разочарование‏ ‎у ‎интеллигенции.‏ ‎Начались ‎допросы,‏ ‎обыски, ‎аресты… ‎Спрашивали ‎кто ‎у‏ ‎кого‏ ‎работал…»[1] У ‎Доброармии‏ ‎тоже ‎была‏ ‎своя ‎«чрезвычайная ‎комиссия», ‎называлось ‎«контрразведка».

 

Но‏ ‎все-таки‏ ‎город‏ ‎оказался ‎в‏ ‎руках ‎тех,‏ ‎кого ‎Булгаковы,‏ ‎если‏ ‎закрыть ‎глаза‏ ‎на ‎некоторые ‎вещи, ‎могли ‎назвать‏ ‎“своими”. ‎Два‏ ‎младших‏ ‎брата ‎Михаила, ‎Коля‏ ‎и ‎Ваня,‏ ‎вскоре ‎определились ‎в ‎юнкера.‏ ‎Они‏ ‎желали ‎участвовать‏ ‎в ‎этой‏ ‎войне, ‎чтобы ‎позже ‎не ‎корить‏ ‎себя‏ ‎за ‎бездеятельность.‏ ‎Варвара ‎Михайловна‏ ‎ничего ‎не ‎могла ‎с ‎этим‏ ‎поделать.

Занятый‏ ‎частями‏ ‎Доброармии ‎Киев‏ ‎начал ‎меняться.‏ ‎Татьяна ‎Николаевна:‏ ‎«Помню…‏ ‎открылось ‎новое‏ ‎кафе ‎такое… ‎неприличное. ‎И ‎вот‏ ‎я ‎обязательно‏ ‎хотела‏ ‎туда ‎попасть. ‎И‏ ‎просила ‎кого-то‏ ‎из ‎друзей ‎меня ‎туда‏ ‎сводить,‏ ‎а ‎тот‏ ‎смеялся: ‎“Ну‏ ‎и ‎легкомысленная ‎женщина! ‎Муж… ‎на‏ ‎фронте,‏ ‎а ‎она‏ ‎думает ‎только‏ ‎о ‎кафе!” ‎А ‎я ‎и‏ ‎не‏ ‎понимала‏ ‎– ‎на‏ ‎фронте ‎или‏ ‎нет: ‎действительно‏ ‎дура‏ ‎была!.[2]

 

В ‎Ростове,‏ ‎где ‎Булгаков ‎оказался ‎с ‎корпусом‏ ‎Шкуро, ‎он,‏ ‎желая‏ ‎убить ‎время, ‎пошел‏ ‎играть ‎на‏ ‎бильярде. ‎У ‎него ‎в‏ ‎руках‏ ‎была ‎Тасина‏ ‎«браслетка», ‎которая,‏ ‎как ‎он ‎был ‎уверен, ‎приносит‏ ‎ему‏ ‎удачу. ‎Он‏ ‎специально ‎перед‏ ‎отъездом ‎выпросил ‎ее ‎у ‎жены.‏ ‎Но‏ ‎то‏ ‎ли ‎Михаил‏ ‎заблуждался ‎по‏ ‎поводу ‎магических‏ ‎свойств‏ ‎браслетки, ‎то‏ ‎ли ‎на ‎сей ‎раз ‎случился‏ ‎сбой ‎в‏ ‎ее‏ ‎функционировании. ‎В ‎общем,‏ ‎на ‎этом‏ ‎самом ‎бильярде ‎его ‎так‏ ‎обчистили,‏ ‎что ‎именно‏ ‎ее-то, ‎эту‏ ‎самую ‎браслетку, ‎и ‎пришлось ‎заложить.‏ ‎Случайно‏ ‎там ‎же‏ ‎в ‎Ростове‏ ‎оказался ‎Костя ‎“японский”, ‎и ‎Михаил‏ ‎его,‏ ‎что‏ ‎уж ‎совершенное‏ ‎чудо, ‎встретил.‏ ‎Костя ‎выкупил‏ ‎из‏ ‎ломбарда ‎дамское‏ ‎украшение, ‎подаренное ‎Тасе ‎матерью, ‎когда‏ ‎еще ‎та‏ ‎была‏ ‎гимназисткой. ‎Очередное ‎доказательство‏ ‎того, ‎что‏ ‎эти ‎двое ‎– ‎Михаил‏ ‎и‏ ‎Татьяна ‎–‏ ‎«так ‎подходят‏ ‎друг ‎другу ‎по ‎безалаберности ‎натур»[3], как‏ ‎выразилась‏ ‎однажды ‎в‏ ‎дневнике ‎Надя‏ ‎Булгакова.

 

Тася ‎и ‎на ‎этот ‎раз‏ ‎не‏ ‎оставила‏ ‎его ‎–‏ ‎при ‎первой‏ ‎же ‎возможности‏ ‎отправилась‏ ‎на ‎Кавказ.‏ ‎«Предупредили: ‎если ‎в ‎Екатеринославле ‎махновцы,‏ ‎поезд ‎разгромят.‏ ‎Боялась,‏ ‎конечно…»[4] Батько ‎Махно ‎держал‏ ‎в ‎страхе‏ ‎район ‎радиусом ‎километров ‎сто‏ ‎от‏ ‎родного ‎села‏ ‎Гуляй ‎Поле.‏ ‎Его ‎летучие ‎отряды ‎насчитывали ‎иногда‏ ‎до‏ ‎тридцати ‎пяти‏ ‎тысяч ‎буйных‏ ‎голов. ‎Меняя ‎«реквизированные» ‎у ‎крестьян‏ ‎подводы,‏ ‎они‏ ‎делали ‎переходы‏ ‎иногда ‎по‏ ‎сто ‎километров‏ ‎в‏ ‎день. ‎Один‏ ‎раз ‎совершили ‎набег ‎на ‎Екатеринослав‏ ‎и ‎перебили‏ ‎там‏ ‎немало ‎буржуев. ‎Было‏ ‎чего ‎бояться.‏ ‎Но ‎добралась ‎Тася ‎благополучно.

 

Из‏ ‎Владикавказа‏ ‎Михаила ‎очень‏ ‎скоро ‎перевели‏ ‎в ‎Грозный. ‎Усмирять ‎непокорных ‎чеченцев.‏ ‎Точнее,‏ ‎служить ‎«начальником‏ ‎санитарного ‎околодка‏ ‎3-го ‎Терского ‎казачьего ‎полка». ‎Терские‏ ‎казачки‏ ‎и‏ ‎кубанцы ‎подавляли‏ ‎восстание ‎“туземцев”‏ ‎из ‎Чечен-аула‏ ‎и‏ ‎Шали. ‎Тася‏ ‎«раза ‎два-три ‎ездила ‎с ‎ним‏ ‎в ‎перевязочный‏ ‎отряд‏ ‎– ‎под ‎Грозный.‏ ‎Добирались ‎до‏ ‎отряда ‎на ‎тачанке, ‎через‏ ‎высокую‏ ‎кукурузу. ‎Кучер,‏ ‎я ‎и‏ ‎Михаил ‎с ‎винтовкой ‎на ‎коленях‏ ‎–‏ ‎давали ‎с‏ ‎собой, ‎винтовка‏ ‎все ‎время ‎должна ‎была ‎быть‏ ‎наготове…‏ ‎В‏ ‎кукурузе ‎ингуши‏ ‎прятались ‎и‏ ‎могли ‎напасть.‏ ‎Приехали,‏ ‎ничего. ‎Он‏ ‎все ‎посмотрел ‎там. ‎Недалеко ‎стрельба‏ ‎слышится. ‎Вечером‏ ‎поехали‏ ‎обратно. ‎На ‎следующий‏ ‎день ‎опять‏ ‎так ‎же. ‎Потом ‎какая-то‏ ‎там‏ ‎врачиха ‎появилась‏ ‎и ‎сказала,‏ ‎что ‎с ‎женой ‎ездить ‎не‏ ‎полагается.‏ ‎Ну, ‎Михаил‏ ‎говорит: ‎“Будешь‏ ‎сидеть ‎в ‎Грозном”. ‎И ‎вот‏ ‎я‏ ‎сидела‏ ‎ждала ‎его…‏ ‎Уезжал ‎утром,‏ ‎на ‎ночь‏ ‎приезжал‏ ‎домой. ‎Однажды‏ ‎попал ‎в ‎окружение, ‎но ‎вырвался‏ ‎как-то ‎и‏ ‎все‏ ‎равно ‎пришел ‎ночевать…»[5] На‏ ‎кой ‎черт‏ ‎ему ‎нужно ‎было ‎таскать‏ ‎с‏ ‎собой ‎женщину‏ ‎на ‎этой‏ ‎тачанке? ‎Странные ‎это ‎были ‎в‏ ‎чем-то‏ ‎отношения.

 

«Чеченцы ‎как‏ ‎черти ‎дерутся‏ ‎с ‎"белыми ‎чертями". ‎У ‎речонки,‏ ‎на‏ ‎берегу‏ ‎которой ‎валяется‏ ‎разбухший ‎труп‏ ‎лошади, ‎на‏ ‎двуколке‏ ‎треплется ‎краснокрестный‏ ‎флаг. ‎Сюда ‎волокут ‎ко ‎мне‏ ‎окровавленных ‎казаков,‏ ‎и‏ ‎они ‎умирают ‎у‏ ‎меня ‎на‏ ‎руках. ‎Грозовая ‎туча ‎ушла‏ ‎за‏ ‎горы. ‎Льет‏ ‎жгучее ‎солнце,‏ ‎и ‎я ‎жадно ‎глотаю ‎смрадную‏ ‎воду‏ ‎из ‎манерки.‏ ‎Мечутся ‎две‏ ‎сестры, ‎поднимают ‎бессильные ‎свесившиеся ‎головы‏ ‎на‏ ‎соломе‏ ‎двуколок, ‎перевязывают‏ ‎белыми ‎бинтами,‏ ‎поят ‎водой»[6].

Михаил‏ ‎испытывал‏ ‎такое ‎чувство,‏ ‎будто ‎все ‎происходящее ‎вокруг ‎–‏ ‎это ‎только‏ ‎длинный,‏ ‎скверный ‎сон. ‎Он‏ ‎был ‎азартный‏ ‎бильярдный ‎игрок, ‎но ‎азарт‏ ‎сражений‏ ‎его ‎не‏ ‎прельщал. ‎И‏ ‎ощущение ‎страха ‎не ‎превращалось ‎у‏ ‎него‏ ‎в ‎отвагу,‏ ‎как ‎бывает‏ ‎у ‎некоторых. ‎Это ‎все ‎было‏ ‎ему‏ ‎совершенно‏ ‎чуждо.

Он ‎боялся‏ ‎смерти, ‎боялся‏ ‎чеченцев ‎и‏ ‎даже‏ ‎теней ‎боялся.

«Может,‏ ‎там ‎уже ‎ползут, ‎припадая ‎к‏ ‎росистой ‎траве,‏ ‎тени‏ ‎в ‎черкесках. ‎Ползут,‏ ‎ползут... ‎И‏ ‎глазом ‎не ‎успеешь ‎моргнуть:‏ ‎вылетят‏ ‎бешеные ‎тени,‏ ‎распаленные ‎ненавистью,‏ ‎с ‎воем, ‎с ‎визгом ‎и...‏ ‎аминь!

Тьфу,‏ ‎черт ‎возьми!

– Поручиться‏ ‎нельзя, ‎–‏ ‎философски ‎отвечает ‎на ‎кой-какие ‎дилетантские‏ ‎мои‏ ‎соображения‏ ‎относительно ‎непрочности‏ ‎и ‎каверзности‏ ‎этой ‎ночи‏ ‎сидящий‏ ‎у ‎костра‏ ‎Терского ‎3-го ‎конного ‎казачок, ‎–‏ ‎заскочуть ‎с‏ ‎хлангу.‏ ‎Бывало.

Ах, ‎типун ‎на‏ ‎язык! ‎"С‏ ‎хлангу"! ‎Господи ‎Боже ‎мой!‏ ‎Что‏ ‎же ‎это‏ ‎такое! ‎Навоз‏ ‎жуют ‎лошади, ‎дула ‎винтовок ‎в‏ ‎огненных‏ ‎отблесках. ‎"Поручиться‏ ‎нельзя"! ‎Туманы‏ ‎в ‎тьме... ‎Да ‎что ‎я,‏ ‎Лермонтов,‏ ‎что‏ ‎ли! ‎Это,‏ ‎кажется, ‎по‏ ‎его ‎специальности?‏ ‎При‏ ‎чем ‎здесь‏ ‎я!!.. ‎Противный ‎этот ‎Лермонтов. ‎Всегда‏ ‎терпеть ‎не‏ ‎мог.‏ ‎Хаджи. ‎Узун. ‎В‏ ‎красном ‎переплете‏ ‎в ‎одном ‎томе»[7].

 

Один ‎раз‏ ‎действительно‏ ‎не ‎повезло:‏ ‎выскочили ‎с‏ ‎визгом ‎и… ‎Он ‎легко ‎отделался‏ ‎–‏ ‎его ‎только‏ ‎контузило. ‎За‏ ‎полчаса ‎до ‎того ‎он ‎пытался‏ ‎помочь‏ ‎полковнику,‏ ‎раненному ‎в‏ ‎живот. ‎Михаил‏ ‎знал, ‎что‏ ‎рана‏ ‎смертельная, ‎помочь‏ ‎ничем ‎нельзя. ‎Он ‎попытался ‎полковника‏ ‎успокоить, ‎как-то‏ ‎ободрить.‏ ‎Но ‎тот ‎оборвал‏ ‎его: ‎«Напрасно‏ ‎вы ‎меня ‎утешаете. ‎Я‏ ‎не‏ ‎мальчик». ‎Это‏ ‎были ‎его‏ ‎последние ‎слова.

Полковник ‎был ‎не ‎мальчик,‏ ‎а‏ ‎Булгаков ‎был‏ ‎все ‎еще‏ ‎мальчик. ‎У ‎Михаила ‎в ‎голове‏ ‎не‏ ‎укладывалось:‏ ‎как ‎можно‏ ‎вот ‎так‏ ‎принимать ‎свою‏ ‎смерть?‏ ‎Он ‎начинал‏ ‎дергаться ‎от ‎одного ‎только ‎воспоминания‏ ‎о ‎том‏ ‎полковнике.‏ ‎Этот ‎мужественный ‎человек‏ ‎появился ‎потом‏ ‎в ‎“Белой ‎гвардии”, ‎под‏ ‎фамилией‏ ‎Най-Турс.

 

Когда ‎восстание‏ ‎было ‎подавлено,‏ ‎Михаил ‎с ‎женой ‎ненадолго ‎перебрались‏ ‎в‏ ‎Беслан. ‎«Жили‏ ‎в ‎поезде…‏ ‎Вообще ‎там ‎ничего ‎не ‎было‏ ‎кроме‏ ‎арбузов.‏ ‎Мы ‎целыми‏ ‎днями ‎ели‏ ‎арбузы… ‎И‏ ‎еще‏ ‎солдаты ‎там‏ ‎кур ‎крали…» ‎Потом ‎вернулись ‎во‏ ‎Владикавказ. ‎«Маленький‏ ‎такой‏ ‎городишко. ‎Но ‎красиво.‏ ‎Горы ‎видны…‏ ‎Полно ‎кафе ‎кругом, ‎столики‏ ‎прямо‏ ‎на ‎улице‏ ‎стоят… ‎Народу‏ ‎много ‎– ‎военные ‎ходят, ‎дамы‏ ‎такие‏ ‎расфуфыренные, ‎извозчики‏ ‎на ‎шинах.‏ ‎Ни ‎духов, ‎ни ‎одеколона, ‎ни‏ ‎пудры‏ ‎–‏ ‎все ‎раскупили…‏ ‎Музыка ‎играет…‏ ‎Весело ‎было»[8].

Михаил‏ ‎стал‏ ‎служить ‎в‏ ‎том ‎же ‎госпитале, ‎в ‎котором‏ ‎и ‎до‏ ‎отъезда.‏ ‎Он ‎получал ‎довольно‏ ‎приличное ‎денежное‏ ‎довольствие, ‎и ‎жаловаться ‎им‏ ‎с‏ ‎Татьяной ‎было,‏ ‎в ‎общем-то,‏ ‎не ‎на ‎что. ‎Даже ‎и‏ ‎в‏ ‎обществе ‎каком-никаком‏ ‎стали ‎бывать,‏ ‎завели ‎некоторые ‎знакомства. ‎То ‎есть‏ ‎завел,‏ ‎конечно,‏ ‎Михаил. ‎«Ой,‏ ‎с ‎кем‏ ‎он ‎только‏ ‎не‏ ‎знакомился! ‎Это‏ ‎такая ‎крутила ‎была ‎– ‎что-то‏ ‎ужасное!» ‎–‏ ‎восклицала‏ ‎много ‎лет ‎спустя‏ ‎Татьяна ‎Николаевна,‏ ‎характеризуя ‎своего ‎мужа. ‎Ходили‏ ‎на‏ ‎вечера ‎к‏ ‎казачьему ‎атаману‏ ‎и ‎генералу ‎с ‎генеральшей. ‎Новый‏ ‎1920-й‏ ‎год ‎как‏ ‎раз ‎у‏ ‎генерала ‎Гаврилова ‎и ‎встречали. ‎«Много‏ ‎офицеров‏ ‎было,‏ ‎много ‎очень‏ ‎пили».

За ‎генеральшей‏ ‎Ларисой ‎Михаил‏ ‎начал‏ ‎ухаживать. ‎За‏ ‎Татьяной ‎же ‎стал ‎слегка ‎волочиться‏ ‎атаманов ‎сын‏ ‎Митя.‏ ‎В ‎общем, ‎светскую‏ ‎жизнь ‎вели‏ ‎они ‎в ‎этом ‎Владикавказе.

 

Еще‏ ‎до‏ ‎приезда ‎Таси‏ ‎Михаил ‎впервые‏ ‎увидел ‎напечатанным ‎свое ‎творение. ‎Он‏ ‎и‏ ‎раньше, ‎еще‏ ‎в ‎Киеве,‏ ‎мечтал ‎об ‎этом, ‎но ‎дальше‏ ‎слов‏ ‎дело‏ ‎не ‎шло.‏ ‎Да ‎и‏ ‎как ‎было‏ ‎в‏ ‎Киеве ‎начинать‏ ‎журналистскую ‎карьеру, ‎если ‎туда ‎сбежались‏ ‎в ‎те‏ ‎годы‏ ‎лучшие ‎перья ‎Петербурга‏ ‎и ‎Москвы.‏ ‎Родственники ‎только ‎беззлобно ‎посмеивались‏ ‎над‏ ‎его ‎прожектерством.‏ ‎Но ‎здесь,‏ ‎во ‎Владикавказе, ‎можно ‎было ‎и‏ ‎рискнуть.‏ ‎И ‎что‏ ‎же, ‎получилось:‏ ‎здешние ‎редакторы ‎сочли ‎его ‎тексты‏ ‎достойными‏ ‎своих‏ ‎изданий. ‎Жена‏ ‎только ‎и‏ ‎сказала ‎ему:‏ ‎«Поздравляю‏ ‎тебя! ‎Ты‏ ‎же ‎всегда ‎этого ‎хотел». ‎В‏ ‎общем, ‎«чем‏ ‎бы‏ ‎дитя ‎ни ‎тешилось».

Первая‏ ‎статья ‎называлась‏ ‎“Грядущие ‎перспективы”. ‎Написана ‎она‏ ‎была‏ ‎напыщенным ‎слогом‏ ‎и ‎призвана‏ ‎была, ‎очевидно, ‎поднять ‎боевой ‎дух‏ ‎офицеров‏ ‎Вооруженных ‎Сил‏ ‎Юга ‎России,‏ ‎с ‎которым ‎в ‎последнее ‎время‏ ‎были‏ ‎серьезные‏ ‎проблемы. ‎Когда‏ ‎Корнилов ‎затевал‏ ‎белое ‎движение‏ ‎(хотя‏ ‎белыми ‎их‏ ‎назвали ‎позже ‎большевики, ‎но ‎прижилось),‏ ‎он ‎рассчитывал,‏ ‎что‏ ‎красноармейцы ‎скоро ‎будут‏ ‎настолько ‎голодны,‏ ‎что ‎у ‎них ‎попросту‏ ‎не‏ ‎будет ‎сил‏ ‎жать ‎на‏ ‎курки ‎своих ‎ружей. ‎Якобы ‎не‏ ‎способны‏ ‎красные ‎на‏ ‎какую ‎бы‏ ‎то ‎ни ‎было ‎организацию, ‎и‏ ‎их‏ ‎это‏ ‎рано ‎или‏ ‎поздно ‎погубит.‏ ‎Мы, ‎мол,‏ ‎наблюдаем‏ ‎стихийный ‎бунт,‏ ‎который ‎однажды ‎захлебнется ‎сам ‎в‏ ‎себе. ‎Но‏ ‎комиссары‏ ‎оказались ‎умнее, ‎чем‏ ‎о ‎них‏ ‎думали. ‎Они ‎сумели ‎собраться‏ ‎и‏ ‎правильно ‎повели‏ ‎военные ‎действия.‏ ‎Больше ‎того, ‎на ‎сторону ‎красных‏ ‎перешло‏ ‎немало ‎опытных‏ ‎царских ‎генералов.‏ ‎К ‎тому ‎же ‎белые ‎недооценили‏ ‎силу‏ ‎пропаганды.‏ ‎Большевистские ‎вожди‏ ‎облекали ‎свои‏ ‎коммунистические ‎идеи‏ ‎о‏ ‎социальной ‎справедливости‏ ‎в ‎понятные ‎лозунги ‎вроде ‎«Грабь‏ ‎награбленное!» ‎–‏ ‎и‏ ‎те ‎шли ‎умирать.‏ ‎Даже ‎если‏ ‎и ‎голодные. ‎К ‎большевикам‏ ‎перешло‏ ‎немало ‎инженеров.‏ ‎Ленин ‎объявил‏ ‎свою ‎программу ‎ГОЭЛРО ‎прямо ‎посреди‏ ‎войны.‏ ‎И ‎инженеры‏ ‎увидели, ‎что‏ ‎это ‎то, ‎чего ‎они ‎просили‏ ‎у‏ ‎царских‏ ‎властей ‎годами,‏ ‎десятилетиями. ‎А‏ ‎тут ‎им‏ ‎давали‏ ‎раскрыться, ‎звучало,‏ ‎во ‎всяком ‎случае, ‎многообещающе.

Что ‎противопоставляла‏ ‎им ‎белая‏ ‎гвардия?‏ ‎Они ‎воевали ‎за‏ ‎то, ‎чтобы‏ ‎собрать ‎Учредительное ‎собрание ‎и‏ ‎лишь‏ ‎потом ‎решить,‏ ‎что ‎делать‏ ‎с ‎Россией. ‎Во ‎всяком ‎случае,‏ ‎донская‏ ‎часть ‎белых.‏ ‎Разве ‎это‏ ‎достойно ‎того, ‎чтобы ‎умереть? ‎Вдруг‏ ‎там‏ ‎завтра‏ ‎учредят ‎вовсе‏ ‎не ‎то,‏ ‎ради ‎чего‏ ‎предстоит‏ ‎умирать ‎сегодня?

И‏ ‎однажды ‎белые, ‎если ‎не ‎осознали,‏ ‎то ‎почувствовали,‏ ‎что‏ ‎победа ‎не ‎будет‏ ‎так ‎легка,‏ ‎как ‎ожидалось. ‎А ‎многие,‏ ‎пусть‏ ‎и ‎не‏ ‎признаваясь ‎в‏ ‎этом ‎никому, ‎поняли, ‎что, ‎может,‏ ‎никакой‏ ‎победы ‎и‏ ‎вовсе ‎не‏ ‎случится. ‎Булгаков ‎писал: ‎нужно, ‎геройски‏ ‎проливая‏ ‎свою‏ ‎кровь, ‎пядь‏ ‎за ‎пядью‏ ‎вырывать ‎землю‏ ‎у‏ ‎Троцкого. ‎И‏ ‎когда, ‎наконец, ‎победа ‎будет ‎одержана,‏ ‎придется ‎смириться‏ ‎с‏ ‎тем, ‎что ‎именоваться‏ ‎мировой ‎державой‏ ‎Россия ‎еще ‎долго ‎не‏ ‎сможет‏ ‎– ‎до‏ ‎такой ‎степени‏ ‎все ‎разрушено. ‎Там, ‎на ‎Западе,‏ ‎будет‏ ‎процветание ‎и‏ ‎технический ‎прогресс,‏ ‎а ‎мы ‎будем ‎все ‎зализывать‏ ‎раны.‏ ‎И‏ ‎только ‎наши‏ ‎дети, ‎если‏ ‎не ‎внуки,‏ ‎станут‏ ‎жить ‎нормально.‏ ‎Такие ‎невеселые ‎перспективы. ‎Статья ‎должна‏ ‎была ‎внушить‏ ‎добровольцам,‏ ‎что ‎пора ‎перестать‏ ‎надеяться ‎на‏ ‎легкий ‎выигрыш, ‎да ‎и‏ ‎потом‏ ‎не ‎будет‏ ‎легко.

Однако ‎порядочный‏ ‎человек ‎может ‎звать ‎на ‎смерть,‏ ‎только‏ ‎если ‎сам‏ ‎готов ‎к‏ ‎той ‎же ‎участи. ‎Готов ‎ли‏ ‎был‏ ‎военврач‏ ‎Михаил ‎Булгаков‏ ‎сам ‎к‏ ‎смерти? ‎Судя‏ ‎по‏ ‎его ‎рассказам,‏ ‎не ‎вполне.

Да ‎и ‎каково ‎было‏ ‎проливать ‎кровь‏ ‎после‏ ‎того, ‎как ‎он,‏ ‎проходя ‎мимо‏ ‎кафе, ‎наблюдал ‎тамошнюю ‎публику.‏ ‎Франты‏ ‎в ‎лакированных‏ ‎ботинках, ‎дамы‏ ‎в ‎шуршащих ‎платьях ‎с ‎томными‏ ‎голосами.‏ ‎Они ‎поглощали‏ ‎пирожные ‎с‏ ‎кофеем ‎по-варшавски. ‎И ‎вели ‎светские‏ ‎беседы.‏ ‎О‏ ‎том, ‎что‏ ‎красные ‎взяли‏ ‎Ростов, ‎представляете!


[1] Т.Н.‏ ‎Лаппа.‏ ‎Интервью

[2] Т.Н. ‎Лаппа.‏ ‎Интервью

[3] Воспоминания ‎E.A. ‎Земская

[4] Т.Н. ‎Лаппа. ‎Интервью

[5] Т.Н.‏ ‎Лаппа. ‎Интервью

[6] "Необыкновенные‏ ‎приключения‏ ‎доктора"

[7] "Необыкновенные ‎приключения ‎доктора"

[8] Т.Н.‏ ‎Лаппа. ‎Интервью

Читать: 9+ мин
logo Булгаков / Игорь Переверзев

Вошь меняет судьбу

Булгаков ‎не‏ ‎ограничился ‎“Грядущими ‎перспективами” ‎и ‎написал‏ ‎еще ‎ряд‏ ‎фельетонов.‏ ‎Новые ‎тексты ‎были‏ ‎намного ‎более‏ ‎реалистичны ‎в ‎оценке ‎ситуации‏ ‎и‏ ‎стилистически ‎совершенны.‏ ‎Где-то ‎там‏ ‎можно ‎разглядеть ‎даже ‎его ‎будущие‏ ‎пьесы‏ ‎и ‎прозу.‏ ‎В ‎одной‏ ‎из ‎своих ‎статей ‎он ‎вообразил,‏ ‎что‏ ‎ему‏ ‎якобы ‎дали‏ ‎некие ‎особые‏ ‎полномочия ‎по‏ ‎призыву,‏ ‎и ‎облеченный‏ ‎властью ‎он ‎решил ‎побеседовать ‎с‏ ‎одним ‎из‏ ‎тех‏ ‎типов, ‎что ‎в‏ ‎лакированных ‎ботинках:

«– Я‏ ‎слышал, ‎что ‎вы ‎беспокоитесь‏ ‎за‏ ‎Ростов, ‎я‏ ‎слышал, ‎что‏ ‎вас ‎беспокоит ‎нашествие ‎большевиков. ‎Это‏ ‎делает‏ ‎вам ‎честь.‏ ‎Идемте ‎со‏ ‎мной, ‎– ‎я ‎дам ‎вам‏ ‎возможность‏ ‎записаться‏ ‎немедленно ‎в‏ ‎часть. ‎Там‏ ‎вам ‎моментально‏ ‎дадут‏ ‎винтовку ‎и‏ ‎полную ‎возможность ‎проехать ‎на ‎казенный‏ ‎счет ‎на‏ ‎фронт,‏ ‎где ‎вы ‎можете‏ ‎принять ‎участие‏ ‎в ‎отражении ‎ненавистных ‎всем‏ ‎большевиков.

Воображаю,‏ ‎что ‎после‏ ‎этих ‎слов‏ ‎сделалось ‎бы ‎с ‎господином ‎в‏ ‎лакированных‏ ‎ботинках. ‎Он‏ ‎в ‎один‏ ‎миг ‎утратил ‎бы ‎свой ‎чудный‏ ‎румянец,‏ ‎и‏ ‎кусок ‎пирожного‏ ‎застрял ‎бы‏ ‎у ‎него‏ ‎в‏ ‎горле. ‎Оправившись‏ ‎немного, ‎он ‎начал ‎бы ‎бормотать.‏ ‎Из ‎этого‏ ‎несвязного,‏ ‎но ‎жаркого ‎лепета‏ ‎выяснилось ‎бы‏ ‎прежде ‎всего, ‎что ‎наружность‏ ‎бывает‏ ‎обманчива. ‎Оказывается,‏ ‎этот ‎цветущий,‏ ‎румяный ‎человек ‎болен... ‎Отчаянно, ‎непоправимо,‏ ‎неизлечимо‏ ‎вдребезги ‎болен!‏ ‎У ‎него‏ ‎порок ‎сердца, ‎грыжа ‎и ‎самая‏ ‎ужасная‏ ‎неврастения.‏ ‎Только ‎чуду‏ ‎можно ‎приписать‏ ‎то ‎обстоятельство,‏ ‎что‏ ‎он ‎сидит‏ ‎в ‎кофейной, ‎поглощая ‎пирожные, ‎а‏ ‎не ‎лежит‏ ‎на‏ ‎кладбище, ‎в ‎свою‏ ‎очередь ‎поглощаемый‏ ‎червями. ‎И ‎наконец, ‎у‏ ‎него‏ ‎есть ‎врачебное‏ ‎свидетельство!

– Это ‎ничего,‏ ‎– ‎вздохнувши, ‎сказал ‎бы ‎я,‏ ‎–‏ ‎у ‎меня‏ ‎у ‎самого‏ ‎есть ‎свидетельство, ‎и ‎даже ‎не‏ ‎одно,‏ ‎а‏ ‎целых ‎три.‏ ‎И ‎тем‏ ‎не ‎менее,‏ ‎как‏ ‎видите, ‎мне‏ ‎приходится ‎носить ‎английскую ‎шинель ‎(которая,‏ ‎к ‎слову‏ ‎сказать,‏ ‎совершенно ‎не ‎греет)‏ ‎и ‎каждую‏ ‎минуту ‎быть ‎готовым ‎к‏ ‎тому,‏ ‎чтоб ‎оказаться‏ ‎в ‎эшелоне,‏ ‎или ‎еще ‎к ‎какой-нибудь ‎неожиданности‏ ‎военного‏ ‎характера. ‎Плюньте‏ ‎на ‎свидетельства!‏ ‎Не ‎до ‎них ‎теперь! ‎Вы‏ ‎сами‏ ‎только‏ ‎что ‎так‏ ‎безотрадно ‎рисовали‏ ‎положение ‎дел...

Тут‏ ‎господин‏ ‎с ‎жаром‏ ‎залепетал ‎бы ‎дальше ‎и ‎стал‏ ‎бы ‎доказывать,‏ ‎что‏ ‎он, ‎собственно, ‎уже‏ ‎взят ‎на‏ ‎учет ‎и ‎работает ‎на‏ ‎оборону‏ ‎там-то ‎и‏ ‎там-то.

– Стоит ‎ли‏ ‎говорить ‎об ‎учете, ‎– ‎ответил‏ ‎бы‏ ‎я, ‎–‏ ‎попасть ‎на‏ ‎него ‎трудно, ‎а ‎сняться ‎с‏ ‎него‏ ‎и‏ ‎попасть ‎на‏ ‎службу ‎на‏ ‎фронт ‎–‏ ‎один‏ ‎момент!

Что ‎же‏ ‎касается ‎работы ‎на ‎оборону, ‎то‏ ‎вы... ‎как‏ ‎бы‏ ‎выразиться... ‎Заблуждаетесь! ‎По‏ ‎всем ‎внешним‏ ‎признакам, ‎по ‎всему ‎вашему‏ ‎поведению‏ ‎видно, ‎что‏ ‎вы ‎работаете‏ ‎только ‎над ‎набивкой ‎собственных ‎карманов‏ ‎царскими‏ ‎и ‎донскими‏ ‎бумажками. ‎Это,‏ ‎во-первых, ‎а ‎во-вторых, ‎вы ‎работаете‏ ‎над‏ ‎разрушением‏ ‎тыла, ‎шляясь‏ ‎по ‎кофейным‏ ‎и ‎кинематографам‏ ‎и‏ ‎сея ‎своими‏ ‎рассказами ‎смуту ‎и ‎страх, ‎которыми‏ ‎вы ‎заражаете‏ ‎всех‏ ‎окружающих. ‎Согласитесь ‎сами,‏ ‎что ‎из‏ ‎такой ‎работы ‎на ‎оборону‏ ‎ничего,‏ ‎кроме ‎пакости,‏ ‎получиться ‎не‏ ‎может!

Нет! ‎Вы, ‎безусловно, ‎не ‎годитесь‏ ‎для‏ ‎этой ‎работы.‏ ‎И ‎единственно,‏ ‎что ‎вам ‎остается ‎сделать, ‎это‏ ‎отправиться‏ ‎на‏ ‎фронт!

Тут ‎господин‏ ‎стал ‎бы‏ ‎хвататься ‎за‏ ‎соломинку‏ ‎и ‎заявил,‏ ‎что ‎он ‎пользовался ‎льготой ‎(единственный‏ ‎сын ‎у‏ ‎покойной‏ ‎матери, ‎или ‎что-то‏ ‎в ‎этом‏ ‎роде), ‎и ‎наконец, ‎что‏ ‎он‏ ‎и ‎винтовки-то‏ ‎в ‎руках‏ ‎держать ‎не ‎умеет.

– Ради ‎Бога, ‎–‏ ‎сказал‏ ‎бы ‎я,‏ ‎– ‎не‏ ‎говорите ‎вы ‎ни ‎о ‎каких‏ ‎льготах.‏ ‎Повторяю‏ ‎вам, ‎не‏ ‎до ‎них‏ ‎теперь!

Что ‎касается‏ ‎винтовки,‏ ‎то ‎это‏ ‎чистые ‎пустяки! ‎Уверяю ‎вас, ‎что‏ ‎ничего ‎нет‏ ‎легче‏ ‎на ‎свете, ‎чем‏ ‎выучиться ‎стрелять‏ ‎из ‎винтовки. ‎Говорю ‎вам‏ ‎это‏ ‎на ‎основании‏ ‎собственного ‎опыта.‏ ‎Что ‎же ‎касается ‎военной ‎службы,‏ ‎то‏ ‎что ‎ж‏ ‎поделаешь! ‎Я‏ ‎тоже ‎не ‎служил, ‎а ‎вот‏ ‎приходится...‏ ‎Уверяю‏ ‎вас, ‎что‏ ‎меня ‎нисколько‏ ‎не ‎привлекает‏ ‎война‏ ‎и ‎сопряженные‏ ‎с ‎нею ‎беспокойства ‎и ‎бедствия.‏ ‎Но ‎что‏ ‎поделаешь!‏ ‎Мне ‎самому ‎не‏ ‎очень ‎хорошо,‏ ‎но ‎приходится ‎привыкать! ‎Я‏ ‎не‏ ‎менее, ‎а‏ ‎может ‎быть,‏ ‎даже ‎больше ‎вас ‎люблю ‎спокойную‏ ‎мирную‏ ‎жизнь, ‎кинематографы,‏ ‎мягкие ‎диваны‏ ‎и ‎кофе ‎по-варшавски! ‎Но, ‎увы,‏ ‎я‏ ‎не‏ ‎могу ‎ничем‏ ‎этим ‎пользоваться‏ ‎всласть!..»[1]

Белые ‎готовились‏ ‎сдать‏ ‎Владикавказ, ‎это‏ ‎было ‎по ‎всему ‎ясно. ‎Булгаков‏ ‎хотел ‎уйти‏ ‎с‏ ‎ними. ‎Остаться ‎в‏ ‎городе ‎с‏ ‎красными ‎– ‎такая ‎мысль‏ ‎ему‏ ‎даже ‎в‏ ‎голову ‎не‏ ‎могла ‎прийти.

 

Как-то ‎ему ‎понадобилось ‎отвезти‏ ‎что-то‏ ‎в ‎Пятигорск.‏ ‎В ‎любом‏ ‎вагоне ‎в ‎те ‎годы ‎можно‏ ‎было‏ ‎отыскать‏ ‎нескольких ‎вшивых‏ ‎пассажиров. ‎А‏ ‎вши, ‎как‏ ‎известно,‏ ‎отменные ‎переносчики‏ ‎инфекций.

«Он ‎лежал, ‎источая ‎еще ‎жар,‏ ‎но ‎жар‏ ‎уже‏ ‎зыбкий ‎и ‎непрочный,‏ ‎который ‎вот-вот‏ ‎упадет. ‎И ‎лицо ‎его‏ ‎уже‏ ‎начало ‎пропускать‏ ‎какие-то ‎странные‏ ‎восковые ‎оттенки, ‎и ‎нос ‎его‏ ‎изменился,‏ ‎утончился, ‎и‏ ‎какая-то ‎черта‏ ‎безнадежности ‎вырисовывалась ‎именно ‎у ‎горбинки‏ ‎носа,‏ ‎особенно‏ ‎ясно ‎проступившей…‏ ‎Что-то ‎в‏ ‎груди ‎у‏ ‎Турбина‏ ‎заложило, ‎как‏ ‎камнем, ‎и ‎дышал ‎он ‎с‏ ‎присвистом, ‎через‏ ‎оскаленные‏ ‎зубы ‎притягивая ‎липкую,‏ ‎не ‎влезающую‏ ‎в ‎грудь ‎струю ‎воздуха.‏ ‎Давно‏ ‎уже ‎не‏ ‎было ‎у‏ ‎него ‎сознания, ‎и ‎он ‎не‏ ‎видел‏ ‎и ‎не‏ ‎понимал ‎того,‏ ‎что ‎происходило ‎вокруг ‎него… ‎Профессор…‏ ‎снял‏ ‎халат,‏ ‎вытер ‎влажными‏ ‎ватными ‎шарами‏ ‎руки ‎и‏ ‎еще‏ ‎раз ‎посмотрел‏ ‎в ‎лицо ‎Турбину. ‎Синеватая ‎тень‏ ‎сгущалась ‎у‏ ‎складок‏ ‎губ ‎и ‎носа.

– Безнадежен»[2].

 

Возвратный‏ ‎тиф ‎–‏ ‎так ‎сказал ‎пришедший ‎главный‏ ‎врач‏ ‎госпиталя. ‎Местный‏ ‎опытный ‎эскулап‏ ‎был ‎согласен ‎с ‎диагнозом ‎коллеги.‏ ‎Они‏ ‎тут ‎же‏ ‎предупредили ‎Тасю:‏ ‎«Если ‎будем ‎отступать ‎– ‎ему‏ ‎нельзя‏ ‎ехать.‏ ‎И ‎не‏ ‎вздумайте! ‎Что‏ ‎же ‎вы‏ ‎хотите‏ ‎– ‎довезти‏ ‎его ‎до ‎Казбека ‎и ‎похоронить?»

Она‏ ‎ухаживала ‎за‏ ‎больным,‏ ‎периодически ‎терявшим ‎сознание‏ ‎и ‎бредившим,‏ ‎и ‎готовилась ‎к ‎худшему.‏ ‎«Я‏ ‎безумно ‎уставала.‏ ‎Как ‎не‏ ‎знаю ‎что. ‎Все ‎же ‎надо‏ ‎было‏ ‎делать ‎–‏ ‎воду ‎все‏ ‎время ‎меняла, ‎голову ‎заматывала… ‎лекарства‏ ‎врачи‏ ‎оставили,‏ ‎надо ‎было‏ ‎давать… ‎И‏ ‎вот… ‎выхожу‏ ‎–‏ ‎тут ‎уж‏ ‎не ‎до ‎продуктов, ‎в ‎аптеку‏ ‎надо ‎было‏ ‎–‏ ‎город ‎меня ‎поразил:‏ ‎пусто, ‎никого.‏ ‎По ‎улице ‎солома ‎летает,‏ ‎обрывки‏ ‎какие-то, ‎тряпки‏ ‎валяются, ‎доски‏ ‎от ‎ящиков… ‎Как ‎будто ‎большой‏ ‎дом,‏ ‎который ‎бросили»[3]. Белые‏ ‎ушли ‎по‏ ‎Военно-Грузинской ‎дороге ‎и ‎главный ‎врач‏ ‎с‏ ‎ними.‏ ‎Хорошо ‎хоть‏ ‎местный ‎доктор‏ ‎остался. ‎Две‏ ‎недели,‏ ‎пока ‎Владикавказ‏ ‎не ‎заняли ‎красные, ‎в ‎нем‏ ‎хозяйничали ‎здешние‏ ‎абреки.‏ ‎«Грабили ‎город, ‎где-то‏ ‎все ‎время‏ ‎выстрелы»[4]. Как-то, ‎когда ‎Михаил ‎в‏ ‎очередной‏ ‎раз ‎был‏ ‎на ‎грани‏ ‎того, ‎чтобы ‎отдать ‎богу ‎душу‏ ‎и‏ ‎Тася ‎помчалась‏ ‎за ‎лекарем,‏ ‎какой-то ‎ингуш ‎схватил ‎ее ‎за‏ ‎руку.‏ ‎Вырвалась,‏ ‎убежала. ‎Испугалась‏ ‎тогда ‎страшно.‏ ‎Хотя, ‎может,‏ ‎ничего‏ ‎он ‎плохого‏ ‎и ‎не ‎хотел.

Михаил ‎почти ‎не‏ ‎приходил ‎в‏ ‎себя,‏ ‎температура ‎все ‎держалась‏ ‎около ‎сорока.‏ ‎«Один ‎раз ‎у ‎него‏ ‎глаза‏ ‎закатились, ‎я‏ ‎думала ‎–‏ ‎умер». ‎«Доктор, ‎восковой, ‎как ‎ломаная,‏ ‎мятая‏ ‎в ‎потных‏ ‎руках ‎свеча,‏ ‎выбросив ‎из-под ‎одеяла ‎костистые ‎руки‏ ‎с‏ ‎нестрижеными‏ ‎ногтями, ‎лежал,‏ ‎задрав ‎кверху‏ ‎острый ‎подбородок.‏ ‎Тело‏ ‎его ‎оплывало‏ ‎липким ‎потом, ‎а ‎высохшая ‎скользкая‏ ‎грудь ‎вздымалась‏ ‎в‏ ‎прорезах ‎рубахи. ‎Он‏ ‎свел ‎голову‏ ‎книзу, ‎уперся ‎подбородком ‎в‏ ‎грудину,‏ ‎расцепил ‎пожелтевшие‏ ‎зубы, ‎приоткрыл‏ ‎глаза. ‎В ‎них ‎еще ‎колыхалась‏ ‎рваная‏ ‎завеса ‎тумана‏ ‎и ‎бреда,‏ ‎но ‎уже ‎в ‎клочьях ‎черного‏ ‎глянул‏ ‎свет.‏ ‎Очень ‎слабым‏ ‎голосом, ‎сиплым‏ ‎и ‎тонким,‏ ‎он‏ ‎сказал:

– Кризис… ‎Что...‏ ‎выживу?.. ‎А-га»[5].

Благодаря ‎своей ‎жене ‎он‏ ‎снова ‎вылез‏ ‎из‏ ‎могилы, ‎в ‎которой‏ ‎стоял ‎уже‏ ‎одной ‎ногой. ‎Но ‎и‏ ‎на‏ ‎этот ‎раз‏ ‎он ‎не‏ ‎посчитал ‎необходимым ‎поблагодарить ‎ее. ‎Он‏ ‎был‏ ‎только ‎бешено‏ ‎зол ‎на‏ ‎судьбу, ‎которая ‎вынудила ‎его ‎остаться‏ ‎в‏ ‎городе,‏ ‎занятом ‎большевиками.‏ ‎И ‎на‏ ‎возвратный ‎этот‏ ‎тиф,‏ ‎будь ‎он‏ ‎проклят! ‎И ‎на ‎Тасю, ‎которая‏ ‎не ‎решилась‏ ‎увезти‏ ‎его ‎отсюда! ‎«Ты‏ ‎– ‎слабая‏ ‎женщина!» ‎– ‎упрекал ‎он‏ ‎ее.

 

«О,‏ ‎только ‎тот,‏ ‎кто ‎сам‏ ‎был ‎побежден, ‎знает, ‎как ‎выглядит‏ ‎это‏ ‎слово! ‎Оно‏ ‎похоже ‎на‏ ‎вечер ‎в ‎доме, ‎в ‎котором‏ ‎испортилось‏ ‎электрическое‏ ‎освещение. ‎Оно‏ ‎похоже ‎на‏ ‎комнату, ‎в‏ ‎которой‏ ‎по ‎обоям‏ ‎ползет ‎зеленая ‎плесень, ‎полная ‎болезненной‏ ‎жизни. ‎Оно‏ ‎похоже‏ ‎на ‎рахитиков ‎–‏ ‎демонов ‎ребят,‏ ‎на ‎протухшее ‎постное ‎масло,‏ ‎на‏ ‎матерную ‎ругань‏ ‎женскими ‎голосами‏ ‎в ‎темноте. ‎Словом, ‎оно ‎похоже‏ ‎на‏ ‎смерть»[6].

Снова ‎спасать‏ ‎раненых ‎красноармейцев?‏ ‎Увольте!

В ‎зиму ‎двадцатого ‎он ‎строго-настрого‏ ‎запретил‏ ‎всем‏ ‎своим ‎родственникам‏ ‎и ‎знакомым‏ ‎упоминать ‎где‏ ‎бы‏ ‎то ‎ни‏ ‎было, ‎что ‎у ‎него ‎есть‏ ‎медицинский ‎диплом.‏ ‎Доктор‏ ‎Булгаков? ‎Нет ‎такого!‏ ‎И ‎никогда‏ ‎не ‎было!

Он ‎балансировал ‎на‏ ‎краю‏ ‎обрыва, ‎а‏ ‎потом ‎отошел‏ ‎от ‎него. ‎Эта ‎болезнь ‎изменила‏ ‎его,‏ ‎он, ‎уже‏ ‎тридцатилетий, ‎резко‏ ‎повзрослел. ‎У ‎него ‎появился ‎страх‏ ‎не‏ ‎успеть.‏ ‎Страх, ‎который‏ ‎преследовал ‎его‏ ‎теперь ‎неотступно.

 

Кое-как‏ ‎примирившись‏ ‎со ‎случившимся‏ ‎и ‎немного ‎окрепнув, ‎он ‎пошел‏ ‎к ‎знакомым‏ ‎журналистам,‏ ‎с ‎которыми ‎он‏ ‎печатался ‎в‏ ‎белых ‎газетах. ‎Некоторые ‎из‏ ‎них‏ ‎уже ‎успели‏ ‎наладить ‎отношения‏ ‎с ‎новой ‎властью. ‎В ‎частности,‏ ‎у‏ ‎его ‎приятеля‏ ‎Слезкина, ‎с‏ ‎которым ‎Михаил ‎в ‎“Кавказе” ‎вместе‏ ‎работал,‏ ‎это‏ ‎неплохо ‎получилось.

 

«Изнуренный‏ ‎мозг ‎вдруг‏ ‎запел: ‎Мама!‏ ‎Мама!‏ ‎Что ‎мы‏ ‎будем ‎делать!

Слезкин ‎усмехнулся ‎одной ‎правой‏ ‎щекой. ‎Подумал.‏ ‎Вспыхнуло‏ ‎вдохновение.

– Подотдел ‎искусств ‎откроем!

– Это...‏ ‎что ‎такое?

– Что?

– Да‏ ‎вот... ‎подудел?

– Ах ‎нет. ‎Под-от-дел!

– Под?

– Угу!

– Почему‏ ‎под?

– А‏ ‎это... ‎Видишь‏ ‎ли, ‎–‏ ‎он ‎шевельнулся, ‎– ‎есть ‎отнаробраз,‏ ‎или‏ ‎обнаробраз. ‎От.‏ ‎Понимаешь? ‎А‏ ‎у ‎него ‎подотдел. ‎Под. ‎Понимаешь?!

Взметнулась‏ ‎хозяйка.

– Ради‏ ‎бога,‏ ‎не ‎говорите‏ ‎с ‎ним!‏ ‎Опять ‎бредить‏ ‎начнет...

– Вздор!‏ ‎– ‎строго‏ ‎сказал ‎Юра, ‎– ‎вздор! ‎И‏ ‎все ‎эти‏ ‎мингрельцы,‏ ‎имери... ‎Как ‎их?‏ ‎Просто ‎дураки!

– Ка-кие?

– Просто‏ ‎бегают. ‎Стреляют. ‎В ‎луну.‏ ‎Не‏ ‎будут ‎грабить...

– А‏ ‎что ‎с‏ ‎нами? ‎Бу-дет?

– Пустяки. ‎Мы ‎откроем...

– Искусств?

– Угу! ‎Все‏ ‎будет.‏ ‎Изо. ‎Лито.‏ ‎Фото. ‎Тео.

– Не‏ ‎по-ни-маю.

– Мишенька, ‎не ‎разговаривайте! ‎Доктор...

– Потом ‎объясню!‏ ‎Все‏ ‎будет!‏ ‎Я ‎уж‏ ‎заведывал. ‎Нам‏ ‎что? ‎Мы‏ ‎аполитичны.‏ ‎Мы ‎–‏ ‎искусство!

– А ‎жить?

– Деньги ‎за ‎ковер ‎будем‏ ‎бросать!

– За ‎какой‏ ‎ковер?..

– Ах,‏ ‎это ‎у ‎меня‏ ‎в ‎том‏ ‎городишке, ‎где ‎я ‎заведывал,‏ ‎ковер‏ ‎был ‎на‏ ‎стене. ‎Мы,‏ ‎бывало, ‎с ‎женой, ‎как ‎получим‏ ‎жалование,‏ ‎за ‎ковер‏ ‎деньги ‎бросали.‏ ‎Тревожно ‎было. ‎Но ‎ели. ‎Ели‏ ‎хорошо.‏ ‎Паек.

– А‏ ‎я?

– Ты ‎завлито‏ ‎будешь. ‎Да»[7].


[1] Фельетоны

[2] "Белая‏ ‎гвардия"

[3] Т.Н. ‎Лаппа.‏ ‎Интервью

[4] Т.Н.‏ ‎Лаппа. ‎Интервью

[5] "Белая‏ ‎гвардия"

[6] "Белая ‎гвардия"

[7] "Записки ‎на ‎манжетах"

Читать: 11+ мин
logo Булгаков / Игорь Переверзев

Бег...

«Доживал ‎я‏ ‎во ‎Владикавказе ‎последние ‎дни, ‎и‏ ‎грозный ‎призрак‏ ‎голода‏ ‎(штамп! ‎штамп!.. ‎"грозный‏ ‎призрак"... ‎Впрочем,‏ ‎плевать! ‎Эти ‎записки ‎никогда‏ ‎не‏ ‎увидят ‎света!),‏ ‎так ‎я‏ ‎говорю ‎– ‎грозный ‎призрак ‎голода‏ ‎постучался‏ ‎в ‎мою‏ ‎скромную ‎квартиру...‏ ‎А ‎вслед ‎за ‎призраком ‎постучал‏ ‎присяжный‏ ‎поверенный‏ ‎Гензулаев ‎–‏ ‎светлая ‎личность‏ ‎с ‎усами,‏ ‎подстриженными‏ ‎щеточкой, ‎и‏ ‎вдохновенным ‎лицом.

Между ‎нами ‎произошел ‎разговор.‏ ‎Привожу ‎его‏ ‎здесь‏ ‎стенографически.

– Что ‎ж ‎это‏ ‎вы ‎так‏ ‎приуныли? ‎(это ‎Гензулаев.)

– Придется ‎помирать‏ ‎с‏ ‎голоду ‎в‏ ‎этом ‎вашем‏ ‎паршивом ‎Владикавказе...

– Не ‎спорю. ‎Владикавказ ‎–‏ ‎паршивый‏ ‎город. ‎Вряд‏ ‎ли ‎даже‏ ‎есть ‎на ‎свете ‎город ‎паршивее.‏ ‎Но‏ ‎как‏ ‎же ‎так‏ ‎помирать?.. ‎Знаете‏ ‎что...

И ‎вот‏ ‎что‏ ‎сделал ‎Гензулаев.‏ ‎Он ‎меня ‎подстрекнул ‎написать ‎вместе‏ ‎с ‎ним‏ ‎революционную‏ ‎пьесу ‎из ‎туземного‏ ‎быта. ‎Оговариваю‏ ‎здесь ‎Гензулаева. ‎Он ‎меня‏ ‎научил:‏ ‎а ‎я‏ ‎по ‎молодости‏ ‎и ‎неопытности ‎согласился. ‎Какое ‎отношение‏ ‎имеет‏ ‎Гензулаев ‎к‏ ‎сочинению ‎пьес?‏ ‎Никакого, ‎понятное ‎дело. ‎Сам ‎он‏ ‎мне‏ ‎тут‏ ‎же ‎признался,‏ ‎что ‎искренно‏ ‎ненавидит ‎литературу,‏ ‎вызвав‏ ‎во ‎мне‏ ‎взрыв ‎симпатии ‎к ‎нему. ‎Я‏ ‎тоже ‎ненавижу‏ ‎литературу‏ ‎и ‎уж, ‎поверьте,‏ ‎гораздо ‎сильнее‏ ‎Гензулаева. ‎Но ‎Гензулаев ‎назубок‏ ‎знает‏ ‎туземный ‎быт,‏ ‎если, ‎конечно,‏ ‎бытом ‎можно ‎назвать ‎шашлычные ‎завтраки‏ ‎на‏ ‎фоне ‎самых‏ ‎постылых ‎гор,‏ ‎какие ‎есть ‎в ‎мире, ‎кинжалы‏ ‎неважной‏ ‎стали,‏ ‎поджарых ‎лошадей,‏ ‎духаны ‎и‏ ‎отвратительную, ‎выворачивающую‏ ‎душу‏ ‎музыку.

Так, ‎так,‏ ‎стало ‎быть, ‎я ‎буду ‎сочинять,‏ ‎а ‎Гензулаев‏ ‎подсыпать‏ ‎этот ‎быт.

– Идиоты ‎будут‏ ‎те, ‎которые‏ ‎эту ‎пьесу ‎купят.

– Идиоты ‎мы‏ ‎будем,‏ ‎если ‎мы‏ ‎эту ‎пьесу‏ ‎не ‎продадим»[1].

И ‎они ‎принялись ‎писать.

«У‏ ‎него‏ ‎была ‎круглая,‏ ‎жаркая ‎печка.‏ ‎Его ‎жена ‎развешивала ‎белье ‎на‏ ‎веревке‏ ‎в‏ ‎комнате, ‎а‏ ‎затем ‎давала‏ ‎нам ‎винегрет‏ ‎с‏ ‎постным ‎маслом‏ ‎и ‎чай ‎с ‎сахарином. ‎Он‏ ‎называл ‎мне‏ ‎характерные‏ ‎имена, ‎рассказывал ‎обычаи,‏ ‎а ‎я‏ ‎сочинял ‎фабулу. ‎Он ‎тоже.‏ ‎И‏ ‎жена ‎подсаживалась‏ ‎и ‎давала‏ ‎советы. ‎Тут ‎же ‎я ‎убедился,‏ ‎что‏ ‎они ‎оба‏ ‎гораздо ‎более‏ ‎меня ‎способны ‎к ‎литературе. ‎Но‏ ‎я‏ ‎не‏ ‎испытывал ‎зависти,‏ ‎потому ‎что‏ ‎твердо ‎решил‏ ‎про‏ ‎себя, ‎что‏ ‎эта ‎пьеса ‎будет ‎последним, ‎что‏ ‎я ‎пишу...

И‏ ‎мы‏ ‎писали.

Он ‎нежился ‎у‏ ‎печки ‎и‏ ‎говорил:

– Люблю ‎творить!

Я ‎скрежетал ‎пером...»[2]

«Мы‏ ‎ее‏ ‎написали ‎в‏ ‎семь ‎с‏ ‎половиной ‎дней, ‎потратив, ‎таким ‎образом,‏ ‎на‏ ‎полтора ‎дня‏ ‎больше, ‎чем‏ ‎на ‎сотворение ‎мира. ‎Несмотря ‎на‏ ‎это,‏ ‎она‏ ‎вышла ‎еще‏ ‎хуже, ‎чем‏ ‎Мир»[3].

«...Вы, ‎беллетристы,‏ ‎драматурги‏ ‎в ‎Париже,‏ ‎в ‎Берлине, ‎попробуйте! ‎Попробуйте, ‎потехи‏ ‎ради, ‎написать‏ ‎что-нибудь‏ ‎хуже! ‎Будьте ‎вы‏ ‎так ‎способны,‏ ‎как ‎Куприн, ‎Бунин ‎или‏ ‎Горький,‏ ‎вам ‎это‏ ‎не ‎удастся.‏ ‎Рекорд ‎побил ‎я! ‎В ‎коллективном‏ ‎творчестве.‏ ‎Писали ‎же‏ ‎втроем: ‎я,‏ ‎помощник ‎поверенного ‎и ‎голодуха. ‎В‏ ‎21-м‏ ‎году,‏ ‎в ‎его‏ ‎начале...»[4]

 

На ‎самом‏ ‎деле ‎Булгаков‏ ‎совершил‏ ‎не ‎одно‏ ‎это ‎преступление, ‎выполненное ‎группой ‎лиц‏ ‎по ‎предварительному‏ ‎сговору.‏ ‎До ‎него ‎было‏ ‎еще ‎четыре‏ ‎в ‎одиночку. ‎За ‎год‏ ‎жизни‏ ‎во ‎Владикавказе‏ ‎он ‎написал‏ ‎не ‎только ‎скверную ‎пьесу ‎“Сыновья‏ ‎муллы”‏ ‎в ‎соавторстве‏ ‎с ‎Туаджином‏ ‎Пейзулаевым. ‎Кроме ‎нее ‎было ‎еще‏ ‎четыре‏ ‎созданные‏ ‎им ‎одним.‏ ‎И ‎все,‏ ‎как ‎на‏ ‎подбор:‏ ‎одна ‎другой‏ ‎хуже. ‎И ‎четыре ‎пьесы ‎из‏ ‎пяти ‎были‏ ‎поставлены‏ ‎во ‎Владикавказе, ‎а‏ ‎три ‎даже‏ ‎отправлены ‎в ‎Москву ‎на‏ ‎какой-то‏ ‎конкурс. ‎Голод‏ ‎вам ‎не‏ ‎тетка.

«В ‎смысле ‎бездарности ‎– ‎это‏ ‎было‏ ‎нечто ‎совершенно‏ ‎особенное, ‎потрясающее.‏ ‎Что-то ‎тупое ‎и ‎наглое ‎глядело‏ ‎из‏ ‎каждой‏ ‎строчки… ‎Не‏ ‎верил ‎глазам!‏ ‎На ‎что‏ ‎же‏ ‎я ‎надеюсь,‏ ‎безумный, ‎если ‎я ‎так ‎пишу?!‏ ‎С ‎зеленых‏ ‎сырых‏ ‎стен ‎и ‎из‏ ‎черных ‎страшных‏ ‎окон ‎на ‎меня ‎глядел‏ ‎стыд.‏ ‎Я ‎начал‏ ‎драть ‎рукопись.‏ ‎Но ‎остановился. ‎Потому ‎что ‎вдруг,‏ ‎с‏ ‎необычайной, ‎чудесной‏ ‎ясностью, ‎сообразил,‏ ‎что ‎правы ‎говорившие: ‎написанное ‎нельзя‏ ‎уничтожить!‏ ‎Порвать,‏ ‎сжечь... ‎от‏ ‎людей ‎скрыть.‏ ‎Но ‎от‏ ‎самого‏ ‎себя ‎–‏ ‎никогда! ‎Кончено! ‎Неизгладимо. ‎Эту ‎изумительную‏ ‎штуку ‎я‏ ‎сочинил.‏ ‎Кончено!..

В ‎тумане ‎тысячного‏ ‎дыхания ‎сверкали‏ ‎кинжалы, ‎газыри ‎и ‎глаза.‏ ‎Чеченцы,‏ ‎кабардинцы, ‎ингуши,‏ ‎после ‎того‏ ‎как ‎в ‎третьем ‎акте ‎геройские‏ ‎наездники‏ ‎ворвались ‎и‏ ‎схватили ‎пристава‏ ‎и ‎стражников, ‎кричали:

– Ва! ‎Подлец! ‎Так‏ ‎ему‏ ‎и‏ ‎надо!

(Между ‎прочим,‏ ‎не ‎только‏ ‎кричали, ‎но‏ ‎и‏ ‎стреляли ‎в‏ ‎воздух ‎даже.)

И ‎вслед ‎за ‎подотдельскими‏ ‎барышнями ‎вызывали:‏ ‎"автора"!

За‏ ‎кулисами ‎пожимали ‎руки.

– Пирикрасная‏ ‎пыеса!

И ‎приглашали‏ ‎в ‎аул...»[5]

 

С ‎таким ‎сарказмом‏ ‎Булгаков‏ ‎все ‎это‏ ‎описывал ‎несколько‏ ‎лет ‎спустя ‎в ‎двух ‎своих‏ ‎произведениях:‏ ‎“Записках ‎на‏ ‎манжетах” ‎и‏ ‎“Богеме”. ‎Тогда ‎у ‎него ‎уже‏ ‎было‏ ‎ощущение,‏ ‎что ‎возможно,‏ ‎из ‎него‏ ‎что ‎и‏ ‎выйдет.‏ ‎Во ‎Владикавказе‏ ‎же ‎на ‎него ‎накатывало ‎отчаяние.‏ ‎А ‎вдруг‏ ‎он‏ ‎ошибается ‎на ‎счет‏ ‎себя? ‎Вдруг‏ ‎эти ‎«туземцы», ‎как ‎тогда‏ ‎еще‏ ‎прилично ‎было‏ ‎говорить ‎–‏ ‎единственные ‎зрители, ‎отпущенные ‎ему ‎в‏ ‎жизни?‏ ‎Может, ‎кроме‏ ‎этой ‎летней‏ ‎сцены ‎больше ‎ничего ‎и ‎не‏ ‎будет?‏ ‎И‏ ‎все, ‎на‏ ‎что ‎он‏ ‎способен, ‎–‏ ‎вот‏ ‎такие ‎паршивые‏ ‎“пыесы”?

 

«Жизнь ‎моя ‎– ‎мое ‎страдание.‏ ‎Ах, ‎Костя;‏ ‎ты‏ ‎не ‎можешь ‎себе‏ ‎представить, ‎как‏ ‎бы ‎я ‎хотел, ‎чтобы‏ ‎ты‏ ‎был ‎здесь,‏ ‎когда ‎“Турбины”‏ ‎шли ‎в ‎первый ‎раз. ‎Ты‏ ‎не‏ ‎можешь ‎себе‏ ‎представить, ‎какая‏ ‎печаль ‎была ‎у ‎меня ‎в‏ ‎душе,‏ ‎что‏ ‎пьеса ‎идет‏ ‎в ‎дыре‏ ‎захолустной, ‎что‏ ‎я‏ ‎запоздал ‎на‏ ‎четыре ‎года ‎с ‎тем, ‎что‏ ‎я ‎должен‏ ‎был‏ ‎давно ‎начать ‎делать,‏ ‎– ‎писать…‏ ‎В ‎театре ‎орали ‎“автора”‏ ‎и‏ ‎хлопали, ‎хлопали…‏ ‎Когда ‎меня‏ ‎вызвали ‎после ‎2-го ‎акта, ‎я…‏ ‎смутно‏ ‎глядел ‎на‏ ‎загримированные ‎лица‏ ‎актеров, ‎на ‎гремящий ‎зал. ‎И‏ ‎думал:‏ ‎“А‏ ‎ведь ‎это‏ ‎моя ‎мечта‏ ‎исполнилась… ‎но‏ ‎как‏ ‎уродливо: ‎вместо‏ ‎московской ‎сцены, ‎сцена ‎провинциальная, ‎вместо‏ ‎драмы ‎об‏ ‎Алеше‏ ‎Турбине, ‎которую ‎я‏ ‎лелеял, ‎наспех‏ ‎сделанная, ‎незрелая ‎вещь…” ‎Рвань‏ ‎все:‏ ‎и ‎“Турбины”,‏ ‎и ‎“Женихи”,‏ ‎и ‎эта ‎пьеса». ‎Это ‎из‏ ‎письма‏ ‎двоюродному ‎брату.‏ ‎А ‎вот‏ ‎письмо ‎Вере: ‎«Я ‎очень ‎тронут‏ ‎твоим‏ ‎и‏ ‎Вариным ‎пожеланиями‏ ‎в ‎моей‏ ‎работе. ‎Не‏ ‎могу‏ ‎выразить ‎как‏ ‎иногда ‎мучительно ‎мне ‎приходится. ‎Думаю,‏ ‎что ‎это‏ ‎Вы‏ ‎поймете ‎сами… ‎Я‏ ‎жалею, ‎что‏ ‎не ‎могу ‎послать ‎вам‏ ‎мои‏ ‎пьесы. ‎Во-первых,‏ ‎громоздко, ‎во-вторых‏ ‎они ‎не ‎напечатаны, ‎а ‎идут‏ ‎в‏ ‎машинных ‎списках,‏ ‎в-третьих, ‎они‏ ‎чушь»[6].

Кроме ‎этой ‎чуши, ‎он ‎также‏ ‎по‏ ‎ночам‏ ‎пытался ‎писать‏ ‎роман ‎и‏ ‎редактировал ‎“Записки‏ ‎земского‏ ‎врача”. ‎Они‏ ‎были ‎куда ‎лучше ‎его ‎тогдашней‏ ‎драматургии ‎и‏ ‎успокаивали‏ ‎чувство ‎неловкости, ‎возникавшее‏ ‎при ‎виде‏ ‎собственных ‎драматических ‎опусов. ‎Но‏ ‎и‏ ‎рассказы ‎еще‏ ‎не ‎были‏ ‎доведенными ‎до ‎ума. ‎Да ‎и‏ ‎печатать‏ ‎их ‎было‏ ‎негде.

 

«Словом: ‎после‏ ‎написания ‎этой ‎пьесы ‎на ‎мне‏ ‎несмываемое‏ ‎клеймо,‏ ‎и ‎единственное,‏ ‎на ‎что‏ ‎я ‎надеюсь,‏ ‎–‏ ‎это ‎что‏ ‎пьеса ‎истлела ‎уже ‎в ‎недрах‏ ‎туземного ‎подотдела‏ ‎искусств.‏ ‎Расписка, ‎черт ‎с‏ ‎ней, ‎пусть‏ ‎останется. ‎Она ‎была ‎на‏ ‎200‏ ‎000 ‎рублей.‏ ‎Сто ‎–‏ ‎мне. ‎Сто ‎– ‎Гензулаеву. ‎Пьеса‏ ‎прошла‏ ‎три ‎раза‏ ‎(рекорд), ‎и‏ ‎вызывали ‎авторов. ‎Гензулаев ‎выходил ‎и‏ ‎кланялся,‏ ‎приложив‏ ‎руку ‎к‏ ‎ключице. ‎И‏ ‎я ‎выходил‏ ‎и‏ ‎делал ‎гримасы,‏ ‎чтобы ‎моего ‎лица ‎не ‎узнали‏ ‎на ‎фотографической‏ ‎карточке‏ ‎(сцену ‎снимали ‎при‏ ‎магнии). ‎Благодаря‏ ‎этим ‎гримасам ‎в ‎городе‏ ‎расплылся‏ ‎слух, ‎что‏ ‎я ‎гениальный,‏ ‎но ‎и ‎сумасшедший ‎в ‎то‏ ‎же‏ ‎время ‎человек.‏ ‎Было ‎обидно,‏ ‎в ‎особенности ‎потому, ‎что ‎гримасы‏ ‎были‏ ‎вовсе‏ ‎не ‎нужны:‏ ‎снимал ‎нас‏ ‎реквизированный ‎и‏ ‎прикрепленный‏ ‎к ‎театру‏ ‎фотограф, ‎и ‎поэтому ‎на ‎карточке‏ ‎не ‎вышло‏ ‎ничего,‏ ‎кроме ‎ружья, ‎надписи:‏ ‎"Да ‎здравст..."‏ ‎и ‎полос ‎тумана.

Семь ‎тысяч‏ ‎я‏ ‎съел ‎в‏ ‎2 ‎дня,‏ ‎а ‎на ‎остальные ‎93 ‎решил‏ ‎уехать‏ ‎из ‎Владикавказа»[7].

«...Бежать!‏ ‎Бежать!.. ‎Вперед.‏ ‎К ‎морю. ‎Через ‎море ‎и‏ ‎море‏ ‎и‏ ‎Францию ‎–‏ ‎сушу ‎–‏ ‎в ‎Париж!»[8]

 

Добраться‏ ‎из‏ ‎Владикавказа ‎до‏ ‎Парижа, ‎однако, ‎в ‎1921 ‎году‏ ‎было ‎не‏ ‎так-то‏ ‎просто. ‎Каких-то ‎полгода‏ ‎назад ‎можно‏ ‎было ‎с ‎большими ‎приключениями,‏ ‎но‏ ‎все ‎же‏ ‎пробраться ‎в‏ ‎белогвардейский ‎Крым. ‎А ‎уж ‎оттуда‏ ‎один‏ ‎за ‎другим‏ ‎уходили ‎пароходы‏ ‎в ‎Константинополь. ‎Но ‎в ‎ноябре‏ ‎двадцатого‏ ‎белых‏ ‎с ‎Крыма‏ ‎уже ‎выбили…

В‏ ‎любом ‎случае‏ ‎нужно‏ ‎было ‎двигаться‏ ‎в ‎сторону ‎Черного ‎моря. ‎Самое‏ ‎разумное ‎–‏ ‎ехать‏ ‎через ‎Тифлис ‎в‏ ‎Батум. ‎В‏ ‎Тифлис ‎из ‎Владикавказа ‎ведет‏ ‎Военно-Грузинская‏ ‎дорога. ‎Всего-то‏ ‎двести ‎десять‏ ‎верст ‎по ‎необычайно ‎красивой ‎местности,‏ ‎как‏ ‎все ‎уверяют.‏ ‎В ‎городе‏ ‎все ‎знали ‎перекресток, ‎где ‎направлявшиеся‏ ‎в‏ ‎Тифлис‏ ‎шоферы ‎подбирали‏ ‎попутчиков. ‎Неприятности‏ ‎начались ‎сразу:‏ ‎Булгаков‏ ‎пришел ‎на‏ ‎этот ‎всем ‎известный ‎перекресток, ‎и‏ ‎никаких ‎шоферов‏ ‎не‏ ‎обнаружил. ‎Через ‎несколько‏ ‎лет ‎он‏ ‎написал ‎рассказ, ‎в ‎котором‏ ‎утверждал,‏ ‎что ‎в‏ ‎1921 ‎году‏ ‎«самое ‎слово ‎"нанять" ‎звучало ‎во‏ ‎Владикавказе‏ ‎как ‎слово‏ ‎иностранное». ‎Тут‏ ‎он ‎по ‎своему ‎обыкновению ‎несколько‏ ‎гиперболизировал.‏ ‎Во‏ ‎всяком ‎случае,‏ ‎его ‎жена‏ ‎вскоре ‎вполне‏ ‎удачно‏ ‎добралась ‎в‏ ‎Тифлис ‎на ‎машине. ‎Но ‎он‏ ‎был ‎вынужден‏ ‎искать‏ ‎другой ‎способ ‎путешествия.

«Нужно‏ ‎было ‎ехать‏ ‎так: ‎идти ‎с ‎одеялом‏ ‎и‏ ‎керосинкой ‎на‏ ‎вокзал ‎и‏ ‎там ‎ходить ‎по ‎путям, ‎всматриваясь‏ ‎в‏ ‎бесконечные ‎составы‏ ‎теплушек. ‎Вытирая‏ ‎пот, ‎на ‎седьмом ‎пути ‎увидал‏ ‎у‏ ‎открытой‏ ‎теплушки ‎человека‏ ‎в ‎ночных‏ ‎туфлях ‎и‏ ‎в‏ ‎бороде ‎веером.‏ ‎Он ‎полоскал ‎чайник ‎и ‎повторял‏ ‎слово ‎"Баку".

– Возьмите‏ ‎меня‏ ‎с ‎собой, ‎–‏ ‎попросил ‎я.

– Не‏ ‎возьму, ‎– ‎ответил ‎бородатый.

– Пожалуйста,‏ ‎для‏ ‎постановки ‎революционной‏ ‎пьесы, ‎–‏ ‎сказал ‎я.

– Не ‎возьму.

Бородач ‎по ‎доске‏ ‎с‏ ‎чайником ‎влез‏ ‎в ‎теплушку.‏ ‎Я ‎сел ‎на ‎одеяло ‎у‏ ‎горячей‏ ‎рельсы‏ ‎и ‎закурил.‏ ‎Очень ‎густой‏ ‎зной ‎вливался‏ ‎в‏ ‎просветы ‎между‏ ‎вагонами, ‎и ‎я ‎напился ‎из‏ ‎крана ‎на‏ ‎пути.‏ ‎Потом ‎опять ‎сел‏ ‎и ‎чувствовал,‏ ‎как ‎пышет ‎в ‎лихорадке‏ ‎теплушка.‏ ‎Борода ‎выглянула.

– А‏ ‎какая ‎пьеса?‏ ‎– ‎спросила ‎она.

– Вот.

Я ‎развязал ‎одеяло‏ ‎и‏ ‎вынул ‎пьесу.

– Сами‏ ‎написали? ‎–‏ ‎недоверчиво ‎спросил ‎владелец ‎теплушки.

– Еще ‎Гензулаев.

– Не‏ ‎знаю‏ ‎такого.

– Мне‏ ‎необходимо ‎уехать.

– Ежели‏ ‎не ‎придут‏ ‎двое, ‎тогда,‏ ‎может‏ ‎быть, ‎возьму.‏ ‎Только ‎на ‎нары ‎не ‎претендовать.‏ ‎Вы ‎не‏ ‎думайте,‏ ‎что ‎если ‎вы‏ ‎пьесу ‎написали,‏ ‎то ‎можете ‎выкомаривать. ‎Ехать-то‏ ‎долго,‏ ‎а ‎мы‏ ‎сами ‎из‏ ‎Политпросвета.

– Я ‎не ‎буду ‎выкомаривать, ‎–‏ ‎сказал‏ ‎я, ‎чувствуя‏ ‎дуновение ‎надежды‏ ‎в ‎расплавленном ‎зное, ‎– ‎на‏ ‎полу‏ ‎могу»[9].

 

Из‏ ‎Тифлиса ‎он‏ ‎пишет ‎письмо‏ ‎родственникам: ‎«Дорогие,‏ ‎Костя‏ ‎и ‎Надя,‏ ‎вызываю ‎к ‎себе ‎Тасю ‎из‏ ‎Владикавказа ‎и‏ ‎с‏ ‎ней ‎уезжаю ‎в‏ ‎Батум, ‎как‏ ‎только ‎она ‎приедет ‎и‏ ‎как‏ ‎только ‎будет‏ ‎возможность. ‎Может‏ ‎быть, ‎окажусь ‎в ‎Крыму… ‎“Турбиных”…‏ ‎в‏ ‎печку. ‎“Парижские”…‏ ‎В ‎печку,‏ ‎конечно. ‎Они ‎как ‎можно ‎скорее‏ ‎должны‏ ‎отслужить‏ ‎свой ‎срок…‏ ‎Не ‎удивляйтесь‏ ‎моим ‎скитаниям,‏ ‎ничего‏ ‎не ‎сделаешь.‏ ‎Никак ‎нельзя ‎иначе. ‎Ну ‎и‏ ‎судьба! ‎Ну‏ ‎и‏ ‎судьба! ‎Целую ‎всех,‏ ‎Михаил»[10].

«Михаил ‎поехал‏ ‎в ‎Тифлис ‎– ‎ставить‏ ‎пьесу,‏ ‎вообще ‎разведывать‏ ‎почву. ‎Потом‏ ‎приехала ‎я. ‎В ‎постановке ‎пьесы‏ ‎ему‏ ‎отказали, ‎печатать‏ ‎его ‎тоже‏ ‎не ‎стали. ‎Ничего ‎не ‎выходило…‏ ‎Ну‏ ‎никакой‏ ‎возможности ‎заработать‏ ‎не ‎было,‏ ‎хоть ‎ты‏ ‎тресни!‏ ‎Мы ‎продали‏ ‎обручальные ‎кольца ‎– ‎сначала ‎он‏ ‎свое, ‎потом‏ ‎я.‏ ‎Кольца ‎были ‎необычные,‏ ‎очень ‎хорошие,‏ ‎он ‎заказывал ‎их ‎в‏ ‎свое‏ ‎время ‎у‏ ‎Маршака ‎–‏ ‎это ‎была ‎лучшая ‎ювелирная ‎лавка.‏ ‎Они‏ ‎были ‎не‏ ‎дутые, ‎а‏ ‎прямые, ‎и ‎на ‎внутренней ‎стороне‏ ‎моего‏ ‎кольца‏ ‎было ‎выгравировано:‏ ‎“Михаил ‎Булгаков”‏ ‎и ‎дата‏ ‎свадьбы,‏ ‎а ‎на‏ ‎его: ‎“Татьяна ‎Булгакова”…»[11]

Началась ‎черная ‎полоса.‏ ‎Он ‎будто‏ ‎всюду‏ ‎натыкался ‎на ‎невидимую‏ ‎стену. ‎Но‏ ‎нужно ‎было ‎перепробовать ‎все,‏ ‎прежде‏ ‎чем ‎признать‏ ‎поражение. ‎Поехали‏ ‎в ‎Батум. ‎Он ‎надеялся, ‎что‏ ‎хоть‏ ‎там ‎удастся‏ ‎что-нибудь ‎заработать.‏ ‎Без ‎взятки ‎вывозить ‎их ‎в‏ ‎Турцию,‏ ‎понятное‏ ‎дело, ‎никто‏ ‎не ‎стал‏ ‎бы. ‎Он‏ ‎винил‏ ‎себя ‎в‏ ‎медлительности: ‎из ‎Севастополя ‎меньше ‎года‏ ‎назад ‎уплыть‏ ‎было‏ ‎намного ‎проще ‎–‏ ‎надо ‎было‏ ‎срываться ‎с ‎места ‎ранней‏ ‎осенью‏ ‎двадцатого. ‎И‏ ‎цепь ‎золотая‏ ‎еще ‎цела ‎была…

«Я ‎осталась ‎сидеть‏ ‎на‏ ‎вокзале, ‎а‏ ‎он ‎пошел‏ ‎искать ‎комнату. ‎Познакомился ‎с ‎какой-то‏ ‎гречанкой...‏ ‎Мы‏ ‎пришли, ‎я‏ ‎тут ‎же‏ ‎купила ‎букет‏ ‎магнолий‏ ‎– ‎я‏ ‎впервые ‎их ‎видела. ‎Легли ‎спать‏ ‎– ‎и‏ ‎я‏ ‎проснулась ‎от ‎безумной‏ ‎головной ‎боли.‏ ‎Зажгла ‎свет ‎и ‎закричала:‏ ‎вся‏ ‎постель ‎была‏ ‎усыпана ‎клопами…‏ ‎Мы ‎жили ‎там ‎два ‎месяца,‏ ‎он‏ ‎пытался ‎писать‏ ‎в ‎газеты,‏ ‎но ‎у ‎него ‎ничего ‎не‏ ‎брали.

Ходили‏ ‎на‏ ‎пристань, ‎в‏ ‎порт ‎он‏ ‎ходил, ‎все‏ ‎искал‏ ‎кого-то, ‎чтоб‏ ‎его ‎в ‎трюме ‎спрятали ‎или‏ ‎еще ‎как,‏ ‎но‏ ‎тоже ‎ничего ‎не‏ ‎получалось, ‎потому‏ ‎что ‎денег ‎не ‎было.‏ ‎А‏ ‎он ‎еще‏ ‎очень ‎боялся,‏ ‎что ‎его ‎выдадут. ‎Очень ‎боялся.

Много‏ ‎теплоходов‏ ‎ушло ‎в‏ ‎Константинополь. ‎Он‏ ‎сказал, ‎чтоб ‎я ‎ехала ‎в‏ ‎Москву‏ ‎и‏ ‎ждала ‎от‏ ‎него ‎известий.‏ ‎“Если ‎будет‏ ‎случай,‏ ‎я ‎все-таки‏ ‎уеду”. ‎– ‎“Ну ‎уезжай”. ‎–‏ ‎“Но ‎ты‏ ‎не‏ ‎беспокойся. ‎Где ‎бы‏ ‎я ‎ни‏ ‎был, ‎я ‎тебя ‎выпишу,‏ ‎вызову.‏ ‎Как ‎всегда‏ ‎вызывал”. ‎Я‏ ‎была ‎уверена, ‎что ‎мы ‎расстаемся‏ ‎навсегда»[12].

Они‏ ‎продали ‎на‏ ‎базаре ‎кожаный‏ ‎“бауль”, ‎который ‎Тасин ‎отец ‎купил‏ ‎когда-то‏ ‎в‏ ‎Берлине. ‎На‏ ‎вырученные ‎рубли‏ ‎взяли ‎ей‏ ‎билет‏ ‎на ‎пароход‏ ‎– ‎выбраться ‎из ‎Батума ‎тогда‏ ‎можно ‎было‏ ‎только‏ ‎по ‎морю. ‎И‏ ‎она ‎отправилась‏ ‎в ‎Москву.


[1] "Богема"

[2] "Записки ‎на ‎манжетах"

[3] "Богема"

[4] "Записки‏ ‎на‏ ‎манжетах"

[5] "Записки ‎на‏ ‎манжетах"

[6] Письма

[7] "Богема"

[8] "Записки ‎на‏ ‎манжетах"

[9] "Богема"

[10] Письма

[11] Т.Н. ‎Лаппа. ‎Интервью

[12] Т.Н. ‎Лаппа. ‎Интервью

Читать: 10+ мин
logo Булгаков / Игорь Переверзев

Московское лито

Пароход ‎шел‏ ‎через ‎Феодосию, ‎где ‎вроде ‎бы‏ ‎жила ‎с‏ ‎мужем‏ ‎Варя, ‎сестра ‎Михаила.‏ ‎Тася ‎попыталась‏ ‎ее ‎отыскать, ‎но ‎затея‏ ‎провалилась‏ ‎– ‎Карумы‏ ‎к ‎тому‏ ‎времени ‎уже ‎покинули ‎город. ‎В‏ ‎Одессе‏ ‎Тася ‎поселилась‏ ‎в ‎монастырской‏ ‎келье ‎– ‎большевики ‎превратили ‎скорбную‏ ‎обитель‏ ‎в‏ ‎привокзальную ‎гостиницу.‏ ‎На ‎базаре‏ ‎она ‎продала‏ ‎чуть‏ ‎ли ‎не‏ ‎последние ‎бывшие ‎при ‎ней ‎платья.‏ ‎Добраться ‎в‏ ‎Москву‏ ‎она ‎хотела ‎через‏ ‎Киев, ‎но‏ ‎сесть ‎на ‎киевский ‎поезд‏ ‎было‏ ‎невозможно. ‎Попросту‏ ‎не ‎получалось‏ ‎попасть ‎в ‎вагон ‎– ‎такие‏ ‎были‏ ‎толпы. ‎Каждый‏ ‎день ‎она‏ ‎приходила ‎на ‎платформу ‎и ‎провожала‏ ‎глазами‏ ‎уходящий‏ ‎состав. ‎В‏ ‎конце ‎концов‏ ‎нашелся ‎какой-то‏ ‎любезный‏ ‎молодой ‎человек,‏ ‎который ‎поднял ‎ее ‎и ‎просунул‏ ‎в ‎окно.‏ ‎За‏ ‎эту ‎нехитрую ‎услугу‏ ‎он ‎посчитал‏ ‎разумным ‎присвоить ‎себе ‎ее‏ ‎круглую‏ ‎картонку ‎и‏ ‎тючок ‎с‏ ‎бельем. ‎В ‎Киеве ‎Варвара ‎Михайловна‏ ‎приняла‏ ‎Тасю ‎не‏ ‎особо ‎ласково.‏ ‎Когда ‎невестка ‎сообщила ‎ей, ‎что‏ ‎у‏ ‎нее‏ ‎украли ‎все‏ ‎вещи, ‎и‏ ‎попросила ‎найти‏ ‎то,‏ ‎что ‎она‏ ‎оставила ‎у ‎них ‎перед ‎отъездом‏ ‎во ‎Владикавказ,‏ ‎мать‏ ‎Михаила ‎ответила: ‎«Тася,‏ ‎я ‎ничего‏ ‎не ‎знаю. ‎Ничего ‎нет.‏ ‎Я‏ ‎могу ‎дать‏ ‎тебе ‎только‏ ‎подушку» ‎– ‎и ‎ушла ‎в‏ ‎комнату.

После‏ ‎того ‎как‏ ‎обручальные ‎кольца‏ ‎были ‎проданы, ‎Тасе ‎показалось, ‎что‏ ‎их‏ ‎браку,‏ ‎который ‎и‏ ‎без ‎того‏ ‎уже ‎не‏ ‎раз‏ ‎мог ‎распасться,‏ ‎пришел ‎конец. ‎В ‎Москву ‎она‏ ‎направлялась ‎не‏ ‎столько‏ ‎потому, ‎что ‎ей‏ ‎так ‎велел‏ ‎Михаил, ‎сколько ‎в ‎надежде‏ ‎найти‏ ‎там ‎мать‏ ‎и ‎сестру.‏ ‎Но ‎родных ‎в ‎городе ‎не‏ ‎оказалось.‏ ‎Позже ‎она‏ ‎узнала, ‎что‏ ‎после ‎революции ‎ее ‎отца ‎перевели‏ ‎в‏ ‎столицу.‏ ‎Свою ‎супругу‏ ‎и ‎сына‏ ‎он ‎забирать‏ ‎из‏ ‎Саратова ‎не‏ ‎захотел ‎– ‎у ‎него ‎была‏ ‎другая ‎женщина,‏ ‎и‏ ‎он ‎намерен ‎был‏ ‎развестись ‎с‏ ‎первой ‎женой. ‎Евгения ‎Викторовна‏ ‎приехала‏ ‎в ‎Москву,‏ ‎между ‎ними‏ ‎произошел ‎разговор, ‎после ‎которого ‎Николай‏ ‎Николаевич‏ ‎скончался ‎от‏ ‎удара. ‎Буквально‏ ‎на ‎следующий ‎день. ‎Тасина ‎мама‏ ‎не‏ ‎захотела‏ ‎больше ‎возвращаться‏ ‎в ‎Саратов,‏ ‎бросила ‎там‏ ‎все‏ ‎и ‎перебралась‏ ‎с ‎сыном ‎к ‎дочери ‎в‏ ‎Петроград, ‎где‏ ‎та‏ ‎училась ‎на ‎актрису.‏ ‎Два ‎Тасиных‏ ‎брата ‎к ‎тому ‎времени‏ ‎уже‏ ‎погибли. ‎Один‏ ‎застрелился ‎–‏ ‎никто ‎так ‎и ‎не ‎узнал‏ ‎почему.‏ ‎Другого ‎убили‏ ‎в ‎первом‏ ‎же ‎бою ‎в ‎Первую ‎мировую.‏ ‎Третий‏ ‎ее‏ ‎брат, ‎курсант‏ ‎военного ‎училища,‏ ‎исчез ‎в‏ ‎Петрограде‏ ‎- ‎ушел‏ ‎на ‎рынок ‎и ‎не ‎вернулся…

 

Настроение‏ ‎у ‎Таси‏ ‎было‏ ‎хуже ‎некуда. ‎И‏ ‎жить ‎было‏ ‎негде.

К ‎счастью, ‎она ‎наткнулась‏ ‎на‏ ‎Колю ‎Гладыревского,‏ ‎Мишиного ‎друга,‏ ‎студента ‎медицинского ‎института. ‎Тот ‎был‏ ‎не‏ ‎на ‎шутку‏ ‎увлечен ‎самой‏ ‎младшей ‎сестрой ‎Михаила ‎Лелей, ‎и‏ ‎кажется‏ ‎даже‏ ‎намеревался ‎на‏ ‎ней ‎жениться.‏ ‎Так ‎что‏ ‎супругу‏ ‎своего ‎предполагаемого‏ ‎шурина ‎он ‎встретил ‎почти ‎как‏ ‎родственницу. ‎Сделал‏ ‎все,‏ ‎что ‎смог ‎–‏ ‎договорился ‎с‏ ‎уборщицей ‎в ‎общежитии, ‎чтобы‏ ‎та‏ ‎уступила ‎ей‏ ‎комнатку. ‎Уборщица‏ ‎попалась ‎крайне ‎оптимистичная, ‎постоянно ‎приговаривала:‏ ‎«Живу‏ ‎хорошо, ‎дожидаюсь‏ ‎лучшего».

Костя ‎Булгаков,‏ ‎кузен ‎Михаила, ‎узнав, ‎что ‎Тася‏ ‎приехала‏ ‎без‏ ‎мужа, ‎выразил‏ ‎крайнюю ‎степень‏ ‎недоумения ‎с‏ ‎явным‏ ‎оттенком ‎осуждения.‏ ‎Как ‎он ‎мог ‎отправить ‎ее‏ ‎одну ‎в‏ ‎Москву!‏ ‎«Езжай ‎обратно ‎в‏ ‎Батум! ‎Это‏ ‎совершенно ‎не ‎дело!» ‎–‏ ‎говорил‏ ‎он. ‎Тася‏ ‎отправила, ‎в‏ ‎конце ‎концов, ‎телеграмму ‎Мише, ‎что‏ ‎хочет‏ ‎ехать ‎к‏ ‎нему. ‎Без‏ ‎всякой ‎надежды ‎на ‎ответ. ‎Мысль‏ ‎о‏ ‎предстоящей‏ ‎зиме ‎ее,‏ ‎не ‎имеющую‏ ‎никакой ‎профессии,‏ ‎сводила‏ ‎с ‎ума.‏ ‎По ‎новым ‎правилам ‎устроиться ‎на‏ ‎работу ‎без‏ ‎трудовой‏ ‎книжки ‎было ‎невозможно.‏ ‎Получить ‎трудовую‏ ‎без ‎профсоюзного ‎билета ‎тоже‏ ‎невозможно.‏ ‎Во ‎Владикавказе‏ ‎она ‎служила‏ ‎какое-то ‎время ‎актрисой ‎в ‎театре‏ ‎–‏ ‎ее ‎Слезкин‏ ‎пристроил. ‎Но‏ ‎в ‎Москве ‎идти ‎в ‎профессиональный‏ ‎союз‏ ‎театральных‏ ‎работников ‎ей‏ ‎было ‎стыдно.‏ ‎«Я ‎была‏ ‎вся‏ ‎оборванная. ‎Буквально»[1]. Чтобы‏ ‎купить ‎хоть ‎какую-то ‎еду, ‎она‏ ‎брала ‎постельные‏ ‎принадлежности,‏ ‎оставленные ‎когда-то ‎в‏ ‎Москве ‎по‏ ‎пути ‎из ‎Вязьмы ‎в‏ ‎Киев,‏ ‎и ‎«таскала‏ ‎их ‎на‏ ‎Смоленский ‎рынок». ‎Вещей ‎становилось ‎с‏ ‎каждым‏ ‎днем ‎все‏ ‎меньше.

 

Михаил ‎же‏ ‎все ‎пытался ‎уплыть ‎в ‎Константинополь.‏ ‎Но‏ ‎карта‏ ‎определенно ‎не‏ ‎шла. ‎Судьба‏ ‎не ‎хотела,‏ ‎чтобы‏ ‎он ‎покинул‏ ‎Страну ‎Советов.

От ‎голода ‎с ‎утра‏ ‎до ‎вечера‏ ‎ныла‏ ‎голова. ‎«На ‎мне‏ ‎последняя ‎моя‏ ‎рубашка. ‎На ‎манжетах ‎кривые‏ ‎буквы.‏ ‎А ‎в‏ ‎сердце ‎у‏ ‎меня ‎иероглифы ‎тяжкие. ‎И ‎лишь‏ ‎один‏ ‎из ‎таинственных‏ ‎знаков ‎я‏ ‎расшифровал. ‎Он ‎значит: ‎горе ‎мне!‏ ‎Кто‏ ‎растолкует‏ ‎мне ‎остальные?!..»[2]

Он‏ ‎начал ‎подумывать‏ ‎о ‎том,‏ ‎что‏ ‎пора ‎сдаваться.‏ ‎Отправил ‎письмо ‎Тасе ‎с ‎просьбой,‏ ‎чтобы ‎та‏ ‎расспросила‏ ‎Николая ‎Михайловича, ‎«как‏ ‎в ‎Москве‏ ‎на ‎счет ‎жизни». ‎«А‏ ‎дядька‏ ‎мрачный ‎такой‏ ‎был, ‎говорит:‏ ‎“Пускай ‎лучше ‎там ‎сидит. ‎Сейчас‏ ‎здесь‏ ‎как-то ‎нехорошо”»[3]. Искренне‏ ‎он ‎так‏ ‎считал ‎или ‎боялся, ‎что ‎племянник‏ ‎ему‏ ‎на‏ ‎голову ‎сядет,‏ ‎– ‎черт‏ ‎знает. ‎Во‏ ‎всяком‏ ‎случае, ‎Тася‏ ‎Михаилу ‎написала ‎только ‎то, ‎что‏ ‎услышала.

«Довольно! ‎Пусть‏ ‎светит‏ ‎Золотой ‎Рог. ‎Я‏ ‎не ‎доберусь‏ ‎до ‎него. ‎Запас ‎сил‏ ‎имеет‏ ‎предел. ‎Их‏ ‎больше ‎нет.‏ ‎Я ‎голоден, ‎я ‎сломлен! ‎В‏ ‎мозгу‏ ‎у ‎меня‏ ‎нет ‎крови.‏ ‎Я ‎слаб ‎и ‎боязлив. ‎Но‏ ‎здесь‏ ‎я‏ ‎больше ‎не‏ ‎останусь. ‎Раз‏ ‎так... ‎значит...‏ ‎значит...‏ ‎Домой. ‎По‏ ‎морю. ‎Потом ‎в ‎теплушке. ‎Не‏ ‎хватит ‎денег‏ ‎–‏ ‎пешком. ‎Но ‎домой.‏ ‎Жизнь ‎погублена.‏ ‎Домой!..»[4]

Домой ‎– ‎это ‎в‏ ‎Москву.‏ ‎Хотя ‎в‏ ‎Москве ‎до‏ ‎того ‎он ‎был ‎всего ‎несколько‏ ‎раз‏ ‎и ‎то,‏ ‎можно ‎считать,‏ ‎проездом. ‎Но ‎теперь ‎он ‎направлялся‏ ‎сюда‏ ‎с‏ ‎самыми ‎серьезными‏ ‎намерениями. ‎Если‏ ‎уж ‎не‏ ‎получилось‏ ‎стать ‎эмигрантом‏ ‎и ‎прославиться ‎в ‎Париже, ‎придется‏ ‎искать ‎удачи‏ ‎в‏ ‎Москве.

 


Тася ‎была ‎больше,‏ ‎чем ‎удивлена,‏ ‎когда ‎ей ‎сказали, ‎что‏ ‎Михаил‏ ‎в ‎городе‏ ‎и ‎разыскивает‏ ‎ее. ‎Однако ‎вскоре ‎она ‎убедилась,‏ ‎что‏ ‎ей ‎не‏ ‎солгали ‎–‏ ‎он ‎стоял ‎напротив. ‎«Но, ‎вы‏ ‎знаете,‏ ‎ничего‏ ‎у ‎меня‏ ‎не ‎было‏ ‎– ‎ни‏ ‎радости,‏ ‎ничего. ‎Все‏ ‎уже ‎как-то… ‎перегорело»[5]. Что ‎ж ‎теперь‏ ‎она, ‎во‏ ‎всяком‏ ‎случае, ‎могла ‎не‏ ‎так ‎уже‏ ‎бояться ‎надвигающейся ‎зимы. ‎Впрочем,‏ ‎и‏ ‎у ‎него‏ ‎по ‎большему‏ ‎счету ‎профессии ‎не ‎было ‎–‏ ‎медициной‏ ‎он ‎заниматься‏ ‎отказывался.

Ему ‎казалось,‏ ‎что ‎если ‎он ‎сейчас, ‎в‏ ‎свои‏ ‎тридцать,‏ ‎вернется ‎к‏ ‎практике, ‎то‏ ‎о ‎всякой‏ ‎литературе‏ ‎и ‎славе‏ ‎можно ‎будет ‎забыть. ‎Тогда ‎он‏ ‎превратится ‎в‏ ‎очередного‏ ‎неудачника, ‎который ‎когда-то,‏ ‎в ‎молодости,‏ ‎пытался ‎замахнуться ‎на ‎великое,‏ ‎а‏ ‎потом ‎из-за‏ ‎слабости ‎характера‏ ‎оставил ‎попытки. ‎Нет ‎ничего ‎хуже,‏ ‎чем‏ ‎всю ‎оставшуюся‏ ‎жизнь ‎сожалеть‏ ‎о ‎не ‎сделанном.

 

С ‎владикавказских ‎времен‏ ‎у‏ ‎Булгакова‏ ‎имелся ‎документ,‏ ‎в ‎котором‏ ‎было ‎черным‏ ‎по‏ ‎белому ‎написано,‏ ‎что ‎он ‎являлся ‎Завлито ‎и‏ ‎Завтео. ‎С‏ ‎этим‏ ‎документом, ‎который ‎обязан‏ ‎был ‎при‏ ‎необходимости ‎подтвердить ‎его ‎высокую‏ ‎квалификацию‏ ‎в ‎области‏ ‎искусства ‎вообще‏ ‎и ‎литературы ‎в ‎частности, ‎он‏ ‎отправился‏ ‎в ‎Лито.‏ ‎Московское ‎Лито‏ ‎– ‎это, ‎конечно, ‎не ‎владикавказское‏ ‎Лито,‏ ‎думал‏ ‎он. ‎Михаил‏ ‎ожидал ‎встретить‏ ‎богатые ‎интерьеры‏ ‎и‏ ‎множество ‎известнейших‏ ‎литераторов. ‎И ‎высокомерный ‎прием. ‎Что-то‏ ‎вроде: ‎«Вы,‏ ‎молодой‏ ‎человек, ‎служили ‎в‏ ‎Лито ‎во‏ ‎Владикавказе? ‎Это, ‎конечно, ‎похвально…‏ ‎Хммм…‏ ‎Но ‎у‏ ‎нас, ‎видите‏ ‎ли, ‎несколько ‎другой ‎уровень…»

«В ‎сущности‏ ‎говоря,‏ ‎я ‎не‏ ‎знаю, ‎почему‏ ‎я ‎пересек ‎всю ‎Москву ‎и‏ ‎направился‏ ‎именно‏ ‎в ‎это‏ ‎колоссальное ‎здание.‏ ‎Та ‎бумажка,‏ ‎которую‏ ‎я ‎бережно‏ ‎вывез ‎из ‎горного ‎царства, ‎могла‏ ‎иметь ‎касательство‏ ‎ко‏ ‎всем ‎шестиэтажным ‎зданиям,‏ ‎а ‎вернее,‏ ‎не ‎имела ‎никакого ‎касательства‏ ‎ни‏ ‎к ‎одному‏ ‎из ‎них.

В‏ ‎6-м ‎подъезде ‎у ‎сетчатой ‎трубы‏ ‎мертвого‏ ‎лифта. ‎Отдышался.‏ ‎Дверь. ‎Две‏ ‎надписи. ‎"Кв. ‎50". ‎Другая ‎загадочная:‏ ‎"Худо".‏ ‎Отдышаться.‏ ‎Как-никак, ‎а‏ ‎ведь ‎решается‏ ‎судьба.

Толкнул ‎незапертую‏ ‎дверь.‏ ‎В ‎полутемной‏ ‎передней ‎огромный ‎ящик ‎с ‎бумагой‏ ‎и ‎крышка‏ ‎от‏ ‎рояли. ‎Мелькнула ‎комната,‏ ‎полная ‎женщина‏ ‎в ‎дыму. ‎Дробно ‎застучала‏ ‎машинка.‏ ‎Стихла. ‎Басом‏ ‎кто-то ‎сказал:‏ ‎"Мейерхольд".

– Где ‎Лито? ‎– ‎спросил ‎я,‏ ‎облокотившись‏ ‎на ‎деревянный‏ ‎барьер.

Женщина ‎у‏ ‎барьера ‎раздраженно ‎повела ‎плечами. ‎Не‏ ‎знает.‏ ‎Другая‏ ‎– ‎не‏ ‎знает. ‎Но‏ ‎вот ‎темноватый‏ ‎коридор.‏ ‎Смутно, ‎наугад.‏ ‎Открыл ‎одну ‎дверь ‎– ‎ванная.‏ ‎А ‎на‏ ‎другой‏ ‎двери ‎маленький ‎клок.‏ ‎Прибит ‎косо,‏ ‎и ‎край ‎завернулся. ‎"Ли".‏ ‎А,‏ ‎слава ‎богу.‏ ‎Да, ‎Лито.‏ ‎Опять ‎сердце. ‎Из-за ‎двери ‎слышались‏ ‎голоса:‏ ‎"Ду-ду-ду...”

И ‎я‏ ‎легонько ‎стукнул‏ ‎в ‎дверь. ‎"Ду-ду-ду" ‎прекратилось, ‎и‏ ‎глухо:‏ ‎"Да!"‏ ‎Потом ‎опять‏ ‎"ду-ду-ду". ‎Я‏ ‎дернул ‎за‏ ‎ручку,‏ ‎и ‎она‏ ‎осталась ‎у ‎меня ‎в ‎руках.‏ ‎Я ‎замер:‏ ‎хорошенькое‏ ‎начало ‎карьеры ‎–‏ ‎сломал! ‎Опять‏ ‎постучал. ‎"Да! ‎Да!"

– Не ‎могу‏ ‎войти!‏ ‎– ‎крикнул‏ ‎я.

В ‎замочной‏ ‎скважине ‎прозвучал ‎голос:

– Вверните ‎ручку ‎вправо,‏ ‎потом‏ ‎влево, ‎вы‏ ‎нас ‎заперли...

Вправо,‏ ‎влево, ‎мягко ‎подалась ‎и...

Да ‎я‏ ‎не‏ ‎туда‏ ‎попал! ‎Лито?‏ ‎Плетеный ‎дачный‏ ‎стул. ‎Пустой‏ ‎деревянный‏ ‎стол. ‎Раскрытый‏ ‎шкаф. ‎Маленький ‎столик ‎кверху ‎ножками‏ ‎в ‎углу.‏ ‎И‏ ‎два ‎человека. ‎Один‏ ‎высокий, ‎очень‏ ‎молодой, ‎в ‎пенсне. ‎Бросились‏ ‎в‏ ‎глаза ‎его‏ ‎обмотки. ‎Они‏ ‎были ‎белые, ‎в ‎руках ‎он‏ ‎держал‏ ‎потрескавшийся ‎портфель‏ ‎и ‎мешок.‏ ‎Другой ‎– ‎седоватый ‎старик ‎с‏ ‎живыми,‏ ‎чуть‏ ‎смеющимися ‎глазами‏ ‎– ‎был‏ ‎в ‎папахе,‏ ‎солдатской‏ ‎шинели. ‎На‏ ‎ней ‎не ‎было ‎места ‎без‏ ‎дыры, ‎и‏ ‎карманы‏ ‎висели ‎клочьями. ‎Обмотки‏ ‎серые ‎и‏ ‎лакированные ‎бальные ‎туфли ‎с‏ ‎бантами…

– Нельзя‏ ‎ли ‎видеть‏ ‎заведующего?

Старик ‎ласково‏ ‎ответил:

– Это ‎я.

Затем ‎взял ‎со ‎стола‏ ‎огромный‏ ‎лист ‎московской‏ ‎газеты, ‎отодрал‏ ‎от ‎нее ‎четвертушку, ‎всыпал ‎махорки,‏ ‎свернул‏ ‎козью‏ ‎ногу ‎и‏ ‎спросил ‎у‏ ‎меня:

– Нет ‎ли‏ ‎спичечки?»[6].

 

Как‏ ‎бы ‎то‏ ‎ни ‎было, ‎им ‎нужен ‎был‏ ‎секретарь. ‎1‏ ‎октября‏ ‎1921 ‎года ‎Булгаков‏ ‎получил ‎это‏ ‎место. ‎И ‎вместе ‎с‏ ‎местом‏ ‎паек.

Московское ‎Лито‏ ‎имело ‎еще‏ ‎меньшее ‎касательство ‎к ‎искусству, ‎чем‏ ‎владикавказское.‏ ‎Во ‎Владикавказе‏ ‎хотя ‎бы‏ ‎вечера ‎проводили ‎литературные. ‎Слезкин ‎с‏ ‎Булгаковым‏ ‎организовали‏ ‎там ‎драматический‏ ‎театр ‎–‏ ‎Островский ‎шел,‏ ‎Грибоедов.‏ ‎Даже ‎опера!‏ ‎Или ‎что-то ‎отдаленно ‎похожее. ‎И‏ ‎конкретно ‎по‏ ‎профилю‏ ‎Лито ‎тоже ‎работа‏ ‎велась: ‎«в‏ ‎горном ‎царстве» ‎бывали ‎проездом‏ ‎настоящие‏ ‎писатели ‎–‏ ‎из ‎Москвы‏ ‎в ‎Тифлис, ‎из ‎Крыма ‎в‏ ‎Петроград‏ ‎или ‎еще‏ ‎куда. ‎В‏ ‎столице ‎же ‎наблюдалось ‎полное ‎отсутствие‏ ‎как‏ ‎сочинителей,‏ ‎так ‎их‏ ‎произведений. ‎Литература‏ ‎явно ‎была‏ ‎где-то‏ ‎не ‎здесь.‏ ‎А ‎если ‎она ‎была ‎здесь,‏ ‎то, ‎значит,‏ ‎ее‏ ‎вообще ‎не ‎было. «Историку…‏ ‎не ‎забыть:‏ ‎В ‎конце ‎21-го ‎года‏ ‎литературой‏ ‎в ‎Республике‏ ‎занималось ‎3‏ ‎человека: ‎старик ‎(драмы; ‎он, ‎конечно,‏ ‎оказался‏ ‎не ‎Эмиль‏ ‎Золя, ‎а‏ ‎незнакомый ‎мне), ‎молодой ‎(помощник ‎старика,‏ ‎тоже‏ ‎незнакомый‏ ‎– ‎стихи)‏ ‎и ‎я‏ ‎(ничего ‎не‏ ‎писал)»[7].

Что‏ ‎же ‎они‏ ‎делали ‎в ‎своем ‎Лито? ‎Придумывали‏ ‎лозунги ‎для‏ ‎голодающих‏ ‎Поволжья. ‎На ‎Волге‏ ‎происходило ‎нечто‏ ‎ужасное. ‎Доходило ‎до ‎того,‏ ‎что‏ ‎матери ‎съедали‏ ‎своих ‎погибших‏ ‎от ‎недоедания ‎детей. ‎В ‎Москве‏ ‎власти‏ ‎взывали ‎к‏ ‎совести ‎граждан,‏ ‎агитировали ‎делиться ‎куском ‎хлеба. ‎Но‏ ‎одни‏ ‎делиться‏ ‎не ‎могли,‏ ‎потому ‎что‏ ‎у ‎них‏ ‎ничего‏ ‎не ‎было‏ ‎– ‎и ‎куска ‎хлеба ‎тоже.‏ ‎У ‎таких,‏ ‎к‏ ‎которым ‎относился ‎и‏ ‎Булгаков, ‎если‏ ‎он ‎– ‎кусок ‎–‏ ‎появлялся,‏ ‎то ‎и‏ ‎съедался ‎немедленно.‏ ‎Другие ‎не ‎хотели ‎делиться, ‎потому‏ ‎что‏ ‎этим ‎они‏ ‎могли ‎обнаружить‏ ‎свою ‎состоятельность, ‎что, ‎в ‎свою‏ ‎очередь,‏ ‎могло‏ ‎привести ‎к‏ ‎нежелательным ‎последствиям.

Также‏ ‎Михаилу, ‎как‏ ‎секретарю,‏ ‎приходилось ‎бегать‏ ‎туда-сюда ‎по ‎странному ‎зданию, ‎сквозь‏ ‎который ‎шел‏ ‎бесконечный‏ ‎ход ‎с ‎уймой‏ ‎поворотов, ‎закоулков‏ ‎и ‎ответвлений, ‎будто ‎прорытый‏ ‎каким-то‏ ‎гигантским ‎кротом.‏ ‎Бюрократия ‎в‏ ‎данном ‎учреждении, ‎да ‎и ‎вообще‏ ‎во‏ ‎всех ‎советских‏ ‎недавно ‎созданных‏ ‎организациях, ‎развилась ‎такая, ‎что ‎была‏ ‎даже‏ ‎хуже,‏ ‎чем ‎во‏ ‎Франции. ‎А‏ ‎это ‎почти‏ ‎невозможно‏ ‎себе ‎представить!‏ ‎Михаилу ‎ради ‎согласования ‎одной ‎бумажки‏ ‎приходилось ‎иногда‏ ‎собирать‏ ‎штук ‎двадцать ‎резолюций,‏ ‎печатей ‎и‏ ‎подписей…


[1] Т.Н. ‎Лаппа. ‎Интервью

[2] "Записки ‎на‏ ‎манжетах"

[3] Т.Н.‏ ‎Лаппа. ‎Интервью

[4] "Записки‏ ‎на ‎манжетах"

[5] Т.Н.‏ ‎Лаппа. ‎Интервью

[6] "Записки ‎на ‎манжетах"

[7] "Записки ‎на‏ ‎манжетах"

Читать: 8+ мин
logo Булгаков / Игорь Переверзев

Разрыв

Доступно подписчикам уровня
«Части первая и вторая»
Подписаться за 150₽ в месяц

Он предупреждал Тасю: «Учти, если ты меня встретишь на улице гуляющим с другой женщиной, я сделаю вид, что тебя не знаю». В каждой шутке, как известно, есть доля шутки.

Читать: 10+ мин
logo Булгаков / Игорь Переверзев

Княгиня Белорусско-Балтийская

Доступно подписчикам уровня
«Части первая и вторая»
Подписаться за 150₽ в месяц

Булгаков пришел к Тасе и сказал, что у его знакомой Любови Белозерской совершенно безвыходное положение – у нее нет крыши над головой. «У нас большая комната, можно ей переночевать?» Тася, конечно, от такого предложения опешила, тем более, что сказано это было так, будто ночевать Белозерская у них теперь будет еженощно

Обновления проекта

Метки

биография 72 Михаил Булгаков 72 Сталин 13 Татьяна Лаппа 10 Белая гвардия 6 Елена Булгакова 6 максим горький 6 Мастер и Маргарита 6 Катаев 5 Любовь Белозерская 5 бег 4 Вересаев 4 гражданская война 4 Дни Турбиных 4 Мольер 4 Станиславский 4 Зойкина квартира 3 Ильф 3 Немирович-Данченко 3 прототипы 3 Собачье сердце 3 Алексей Толстой 2 Ахматова 2 Батум 2 Воланд 2 Гоголь 2 Дьяволиада 2 Записки земского врача 2 Иешуа Га-Ноцри 2 Мандельштам 2 Маргарита 2 Олеша 2 Петров 2 Роковые яйца 2 смерть 2 Спиритический сеанс 2 Театральный роман 2 Фадеев 2 Адам и Ева 1 Александр Пушкин 1 Багровый остров 1 Буденный 1 Бухарин 1 Волошин 1 Замятин 1 Записки на манжетах 1 Зощенко 1 Иван Васильевич меняет профессию 1 Кабала святош 1 Каверин 1 мастер 1 Маяковский 1 Мейерхольд 1 Молотов 1 морфий 1 Надежда Константиновна Крупская 1 Пастернак 1 Первая мировая 1 Пилат 1 Пильняк 1 признание 1 Псалом 1 революция 1 репрессии 1 Серафимович 1 Слащев 1 Сологуб 1 Стальное горло 1 Таиров 1 тарковский 1 Тухачевский 1 Федин 1 христианство 1 Чаянов 1 Больше тегов

Фильтры

Подарить подписку

Будет создан код, который позволит адресату получить бесплатный для него доступ на определённый уровень подписки.

Оплата за этого пользователя будет списываться с вашей карты вплоть до отмены подписки. Код может быть показан на экране или отправлен по почте вместе с инструкцией.

Будет создан код, который позволит адресату получить сумму на баланс.

Разово будет списана указанная сумма и зачислена на баланс пользователя, воспользовавшегося данным промокодом.

Добавить карту
0/2048