Вошь меняет судьбу
Булгаков не ограничился “Грядущими перспективами” и написал еще ряд фельетонов. Новые тексты были намного более реалистичны в оценке ситуации и стилистически совершенны. Где-то там можно разглядеть даже его будущие пьесы и прозу. В одной из своих статей он вообразил, что ему якобы дали некие особые полномочия по призыву, и облеченный властью он решил побеседовать с одним из тех типов, что в лакированных ботинках:
«– Я слышал, что вы беспокоитесь за Ростов, я слышал, что вас беспокоит нашествие большевиков. Это делает вам честь. Идемте со мной, – я дам вам возможность записаться немедленно в часть. Там вам моментально дадут винтовку и полную возможность проехать на казенный счет на фронт, где вы можете принять участие в отражении ненавистных всем большевиков.
Воображаю, что после этих слов сделалось бы с господином в лакированных ботинках. Он в один миг утратил бы свой чудный румянец, и кусок пирожного застрял бы у него в горле. Оправившись немного, он начал бы бормотать. Из этого несвязного, но жаркого лепета выяснилось бы прежде всего, что наружность бывает обманчива. Оказывается, этот цветущий, румяный человек болен... Отчаянно, непоправимо, неизлечимо вдребезги болен! У него порок сердца, грыжа и самая ужасная неврастения. Только чуду можно приписать то обстоятельство, что он сидит в кофейной, поглощая пирожные, а не лежит на кладбище, в свою очередь поглощаемый червями. И наконец, у него есть врачебное свидетельство!
– Это ничего, – вздохнувши, сказал бы я, – у меня у самого есть свидетельство, и даже не одно, а целых три. И тем не менее, как видите, мне приходится носить английскую шинель (которая, к слову сказать, совершенно не греет) и каждую минуту быть готовым к тому, чтоб оказаться в эшелоне, или еще к какой-нибудь неожиданности военного характера. Плюньте на свидетельства! Не до них теперь! Вы сами только что так безотрадно рисовали положение дел...
Тут господин с жаром залепетал бы дальше и стал бы доказывать, что он, собственно, уже взят на учет и работает на оборону там-то и там-то.
– Стоит ли говорить об учете, – ответил бы я, – попасть на него трудно, а сняться с него и попасть на службу на фронт – один момент!
Что же касается работы на оборону, то вы... как бы выразиться... Заблуждаетесь! По всем внешним признакам, по всему вашему поведению видно, что вы работаете только над набивкой собственных карманов царскими и донскими бумажками. Это, во-первых, а во-вторых, вы работаете над разрушением тыла, шляясь по кофейным и кинематографам и сея своими рассказами смуту и страх, которыми вы заражаете всех окружающих. Согласитесь сами, что из такой работы на оборону ничего, кроме пакости, получиться не может!
Нет! Вы, безусловно, не годитесь для этой работы. И единственно, что вам остается сделать, это отправиться на фронт!
Тут господин стал бы хвататься за соломинку и заявил, что он пользовался льготой (единственный сын у покойной матери, или что-то в этом роде), и наконец, что он и винтовки-то в руках держать не умеет.
– Ради Бога, – сказал бы я, – не говорите вы ни о каких льготах. Повторяю вам, не до них теперь!
Что касается винтовки, то это чистые пустяки! Уверяю вас, что ничего нет легче на свете, чем выучиться стрелять из винтовки. Говорю вам это на основании собственного опыта. Что же касается военной службы, то что ж поделаешь! Я тоже не служил, а вот приходится... Уверяю вас, что меня нисколько не привлекает война и сопряженные с нею беспокойства и бедствия. Но что поделаешь! Мне самому не очень хорошо, но приходится привыкать! Я не менее, а может быть, даже больше вас люблю спокойную мирную жизнь, кинематографы, мягкие диваны и кофе по-варшавски! Но, увы, я не могу ничем этим пользоваться всласть!..»[1]
Белые готовились сдать Владикавказ, это было по всему ясно. Булгаков хотел уйти с ними. Остаться в городе с красными – такая мысль ему даже в голову не могла прийти.
Как-то ему понадобилось отвезти что-то в Пятигорск. В любом вагоне в те годы можно было отыскать нескольких вшивых пассажиров. А вши, как известно, отменные переносчики инфекций.
«Он лежал, источая еще жар, но жар уже зыбкий и непрочный, который вот-вот упадет. И лицо его уже начало пропускать какие-то странные восковые оттенки, и нос его изменился, утончился, и какая-то черта безнадежности вырисовывалась именно у горбинки носа, особенно ясно проступившей… Что-то в груди у Турбина заложило, как камнем, и дышал он с присвистом, через оскаленные зубы притягивая липкую, не влезающую в грудь струю воздуха. Давно уже не было у него сознания, и он не видел и не понимал того, что происходило вокруг него… Профессор… снял халат, вытер влажными ватными шарами руки и еще раз посмотрел в лицо Турбину. Синеватая тень сгущалась у складок губ и носа.
– Безнадежен»[2].
Возвратный тиф – так сказал пришедший главный врач госпиталя. Местный опытный эскулап был согласен с диагнозом коллеги. Они тут же предупредили Тасю: «Если будем отступать – ему нельзя ехать. И не вздумайте! Что же вы хотите – довезти его до Казбека и похоронить?»
Она ухаживала за больным, периодически терявшим сознание и бредившим, и готовилась к худшему. «Я безумно уставала. Как не знаю что. Все же надо было делать – воду все время меняла, голову заматывала… лекарства врачи оставили, надо было давать… И вот… выхожу – тут уж не до продуктов, в аптеку надо было – город меня поразил: пусто, никого. По улице солома летает, обрывки какие-то, тряпки валяются, доски от ящиков… Как будто большой дом, который бросили»[3]. Белые ушли по Военно-Грузинской дороге и главный врач с ними. Хорошо хоть местный доктор остался. Две недели, пока Владикавказ не заняли красные, в нем хозяйничали здешние абреки. «Грабили город, где-то все время выстрелы»[4]. Как-то, когда Михаил в очередной раз был на грани того, чтобы отдать богу душу и Тася помчалась за лекарем, какой-то ингуш схватил ее за руку. Вырвалась, убежала. Испугалась тогда страшно. Хотя, может, ничего он плохого и не хотел.
Михаил почти не приходил в себя, температура все держалась около сорока. «Один раз у него глаза закатились, я думала – умер». «Доктор, восковой, как ломаная, мятая в потных руках свеча, выбросив из-под одеяла костистые руки с нестрижеными ногтями, лежал, задрав кверху острый подбородок. Тело его оплывало липким потом, а высохшая скользкая грудь вздымалась в прорезах рубахи. Он свел голову книзу, уперся подбородком в грудину, расцепил пожелтевшие зубы, приоткрыл глаза. В них еще колыхалась рваная завеса тумана и бреда, но уже в клочьях черного глянул свет. Очень слабым голосом, сиплым и тонким, он сказал:
– Кризис… Что... выживу?.. А-га»[5].
Благодаря своей жене он снова вылез из могилы, в которой стоял уже одной ногой. Но и на этот раз он не посчитал необходимым поблагодарить ее. Он был только бешено зол на судьбу, которая вынудила его остаться в городе, занятом большевиками. И на возвратный этот тиф, будь он проклят! И на Тасю, которая не решилась увезти его отсюда! «Ты – слабая женщина!» – упрекал он ее.
«О, только тот, кто сам был побежден, знает, как выглядит это слово! Оно похоже на вечер в доме, в котором испортилось электрическое освещение. Оно похоже на комнату, в которой по обоям ползет зеленая плесень, полная болезненной жизни. Оно похоже на рахитиков – демонов ребят, на протухшее постное масло, на матерную ругань женскими голосами в темноте. Словом, оно похоже на смерть»[6].
Снова спасать раненых красноармейцев? Увольте!
В зиму двадцатого он строго-настрого запретил всем своим родственникам и знакомым упоминать где бы то ни было, что у него есть медицинский диплом. Доктор Булгаков? Нет такого! И никогда не было!
Он балансировал на краю обрыва, а потом отошел от него. Эта болезнь изменила его, он, уже тридцатилетий, резко повзрослел. У него появился страх не успеть. Страх, который преследовал его теперь неотступно.
Кое-как примирившись со случившимся и немного окрепнув, он пошел к знакомым журналистам, с которыми он печатался в белых газетах. Некоторые из них уже успели наладить отношения с новой властью. В частности, у его приятеля Слезкина, с которым Михаил в “Кавказе” вместе работал, это неплохо получилось.
«Изнуренный мозг вдруг запел: Мама! Мама! Что мы будем делать!
Слезкин усмехнулся одной правой щекой. Подумал. Вспыхнуло вдохновение.
– Подотдел искусств откроем!
– Это... что такое?
– Что?
– Да вот... подудел?
– Ах нет. Под-от-дел!
– Под?
– Угу!
– Почему под?
– А это... Видишь ли, – он шевельнулся, – есть отнаробраз, или обнаробраз. От. Понимаешь? А у него подотдел. Под. Понимаешь?!
Взметнулась хозяйка.
– Ради бога, не говорите с ним! Опять бредить начнет...
– Вздор! – строго сказал Юра, – вздор! И все эти мингрельцы, имери... Как их? Просто дураки!
– Ка-кие?
– Просто бегают. Стреляют. В луну. Не будут грабить...
– А что с нами? Бу-дет?
– Пустяки. Мы откроем...
– Искусств?
– Угу! Все будет. Изо. Лито. Фото. Тео.
– Не по-ни-маю.
– Мишенька, не разговаривайте! Доктор...
– Потом объясню! Все будет! Я уж заведывал. Нам что? Мы аполитичны. Мы – искусство!
– А жить?
– Деньги за ковер будем бросать!
– За какой ковер?..
– Ах, это у меня в том городишке, где я заведывал, ковер был на стене. Мы, бывало, с женой, как получим жалование, за ковер деньги бросали. Тревожно было. Но ели. Ели хорошо. Паек.
– А я?
– Ты завлито будешь. Да»[7].
[1] Фельетоны
[2] "Белая гвардия"
[3] Т.Н. Лаппа. Интервью
[4] Т.Н. Лаппа. Интервью
[5] "Белая гвардия"
[6] "Белая гвардия"
[7] "Записки на манжетах"
0 комментариев