Московское лито
Пароход шел через Феодосию, где вроде бы жила с мужем Варя, сестра Михаила. Тася попыталась ее отыскать, но затея провалилась – Карумы к тому времени уже покинули город. В Одессе Тася поселилась в монастырской келье – большевики превратили скорбную обитель в привокзальную гостиницу. На базаре она продала чуть ли не последние бывшие при ней платья. Добраться в Москву она хотела через Киев, но сесть на киевский поезд было невозможно. Попросту не получалось попасть в вагон – такие были толпы. Каждый день она приходила на платформу и провожала глазами уходящий состав. В конце концов нашелся какой-то любезный молодой человек, который поднял ее и просунул в окно. За эту нехитрую услугу он посчитал разумным присвоить себе ее круглую картонку и тючок с бельем. В Киеве Варвара Михайловна приняла Тасю не особо ласково. Когда невестка сообщила ей, что у нее украли все вещи, и попросила найти то, что она оставила у них перед отъездом во Владикавказ, мать Михаила ответила: «Тася, я ничего не знаю. Ничего нет. Я могу дать тебе только подушку» – и ушла в комнату.
После того как обручальные кольца были проданы, Тасе показалось, что их браку, который и без того уже не раз мог распасться, пришел конец. В Москву она направлялась не столько потому, что ей так велел Михаил, сколько в надежде найти там мать и сестру. Но родных в городе не оказалось. Позже она узнала, что после революции ее отца перевели в столицу. Свою супругу и сына он забирать из Саратова не захотел – у него была другая женщина, и он намерен был развестись с первой женой. Евгения Викторовна приехала в Москву, между ними произошел разговор, после которого Николай Николаевич скончался от удара. Буквально на следующий день. Тасина мама не захотела больше возвращаться в Саратов, бросила там все и перебралась с сыном к дочери в Петроград, где та училась на актрису. Два Тасиных брата к тому времени уже погибли. Один застрелился – никто так и не узнал почему. Другого убили в первом же бою в Первую мировую. Третий ее брат, курсант военного училища, исчез в Петрограде - ушел на рынок и не вернулся…
Настроение у Таси было хуже некуда. И жить было негде.
К счастью, она наткнулась на Колю Гладыревского, Мишиного друга, студента медицинского института. Тот был не на шутку увлечен самой младшей сестрой Михаила Лелей, и кажется даже намеревался на ней жениться. Так что супругу своего предполагаемого шурина он встретил почти как родственницу. Сделал все, что смог – договорился с уборщицей в общежитии, чтобы та уступила ей комнатку. Уборщица попалась крайне оптимистичная, постоянно приговаривала: «Живу хорошо, дожидаюсь лучшего».
Костя Булгаков, кузен Михаила, узнав, что Тася приехала без мужа, выразил крайнюю степень недоумения с явным оттенком осуждения. Как он мог отправить ее одну в Москву! «Езжай обратно в Батум! Это совершенно не дело!» – говорил он. Тася отправила, в конце концов, телеграмму Мише, что хочет ехать к нему. Без всякой надежды на ответ. Мысль о предстоящей зиме ее, не имеющую никакой профессии, сводила с ума. По новым правилам устроиться на работу без трудовой книжки было невозможно. Получить трудовую без профсоюзного билета тоже невозможно. Во Владикавказе она служила какое-то время актрисой в театре – ее Слезкин пристроил. Но в Москве идти в профессиональный союз театральных работников ей было стыдно. «Я была вся оборванная. Буквально»[1]. Чтобы купить хоть какую-то еду, она брала постельные принадлежности, оставленные когда-то в Москве по пути из Вязьмы в Киев, и «таскала их на Смоленский рынок». Вещей становилось с каждым днем все меньше.
Михаил же все пытался уплыть в Константинополь. Но карта определенно не шла. Судьба не хотела, чтобы он покинул Страну Советов.
От голода с утра до вечера ныла голова. «На мне последняя моя рубашка. На манжетах кривые буквы. А в сердце у меня иероглифы тяжкие. И лишь один из таинственных знаков я расшифровал. Он значит: горе мне! Кто растолкует мне остальные?!..»[2]
Он начал подумывать о том, что пора сдаваться. Отправил письмо Тасе с просьбой, чтобы та расспросила Николая Михайловича, «как в Москве на счет жизни». «А дядька мрачный такой был, говорит: “Пускай лучше там сидит. Сейчас здесь как-то нехорошо”»[3]. Искренне он так считал или боялся, что племянник ему на голову сядет, – черт знает. Во всяком случае, Тася Михаилу написала только то, что услышала.
«Довольно! Пусть светит Золотой Рог. Я не доберусь до него. Запас сил имеет предел. Их больше нет. Я голоден, я сломлен! В мозгу у меня нет крови. Я слаб и боязлив. Но здесь я больше не останусь. Раз так... значит... значит... Домой. По морю. Потом в теплушке. Не хватит денег – пешком. Но домой. Жизнь погублена. Домой!..»[4]
Домой – это в Москву. Хотя в Москве до того он был всего несколько раз и то, можно считать, проездом. Но теперь он направлялся сюда с самыми серьезными намерениями. Если уж не получилось стать эмигрантом и прославиться в Париже, придется искать удачи в Москве.
Тася была больше, чем удивлена, когда ей сказали, что Михаил в городе и разыскивает ее. Однако вскоре она убедилась, что ей не солгали – он стоял напротив. «Но, вы знаете, ничего у меня не было – ни радости, ничего. Все уже как-то… перегорело»[5]. Что ж теперь она, во всяком случае, могла не так уже бояться надвигающейся зимы. Впрочем, и у него по большему счету профессии не было – медициной он заниматься отказывался.
Ему казалось, что если он сейчас, в свои тридцать, вернется к практике, то о всякой литературе и славе можно будет забыть. Тогда он превратится в очередного неудачника, который когда-то, в молодости, пытался замахнуться на великое, а потом из-за слабости характера оставил попытки. Нет ничего хуже, чем всю оставшуюся жизнь сожалеть о не сделанном.
С владикавказских времен у Булгакова имелся документ, в котором было черным по белому написано, что он являлся Завлито и Завтео. С этим документом, который обязан был при необходимости подтвердить его высокую квалификацию в области искусства вообще и литературы в частности, он отправился в Лито. Московское Лито – это, конечно, не владикавказское Лито, думал он. Михаил ожидал встретить богатые интерьеры и множество известнейших литераторов. И высокомерный прием. Что-то вроде: «Вы, молодой человек, служили в Лито во Владикавказе? Это, конечно, похвально… Хммм… Но у нас, видите ли, несколько другой уровень…»
«В сущности говоря, я не знаю, почему я пересек всю Москву и направился именно в это колоссальное здание. Та бумажка, которую я бережно вывез из горного царства, могла иметь касательство ко всем шестиэтажным зданиям, а вернее, не имела никакого касательства ни к одному из них.
В 6-м подъезде у сетчатой трубы мертвого лифта. Отдышался. Дверь. Две надписи. "Кв. 50". Другая загадочная: "Худо". Отдышаться. Как-никак, а ведь решается судьба.
Толкнул незапертую дверь. В полутемной передней огромный ящик с бумагой и крышка от рояли. Мелькнула комната, полная женщина в дыму. Дробно застучала машинка. Стихла. Басом кто-то сказал: "Мейерхольд".
– Где Лито? – спросил я, облокотившись на деревянный барьер.
Женщина у барьера раздраженно повела плечами. Не знает. Другая – не знает. Но вот темноватый коридор. Смутно, наугад. Открыл одну дверь – ванная. А на другой двери маленький клок. Прибит косо, и край завернулся. "Ли". А, слава богу. Да, Лито. Опять сердце. Из-за двери слышались голоса: "Ду-ду-ду...”
И я легонько стукнул в дверь. "Ду-ду-ду" прекратилось, и глухо: "Да!" Потом опять "ду-ду-ду". Я дернул за ручку, и она осталась у меня в руках. Я замер: хорошенькое начало карьеры – сломал! Опять постучал. "Да! Да!"
– Не могу войти! – крикнул я.
В замочной скважине прозвучал голос:
– Вверните ручку вправо, потом влево, вы нас заперли...
Вправо, влево, мягко подалась и...
Да я не туда попал! Лито? Плетеный дачный стул. Пустой деревянный стол. Раскрытый шкаф. Маленький столик кверху ножками в углу. И два человека. Один высокий, очень молодой, в пенсне. Бросились в глаза его обмотки. Они были белые, в руках он держал потрескавшийся портфель и мешок. Другой – седоватый старик с живыми, чуть смеющимися глазами – был в папахе, солдатской шинели. На ней не было места без дыры, и карманы висели клочьями. Обмотки серые и лакированные бальные туфли с бантами…
– Нельзя ли видеть заведующего?
Старик ласково ответил:
– Это я.
Затем взял со стола огромный лист московской газеты, отодрал от нее четвертушку, всыпал махорки, свернул козью ногу и спросил у меня:
– Нет ли спичечки?»[6].
Как бы то ни было, им нужен был секретарь. 1 октября 1921 года Булгаков получил это место. И вместе с местом паек.
Московское Лито имело еще меньшее касательство к искусству, чем владикавказское. Во Владикавказе хотя бы вечера проводили литературные. Слезкин с Булгаковым организовали там драматический театр – Островский шел, Грибоедов. Даже опера! Или что-то отдаленно похожее. И конкретно по профилю Лито тоже работа велась: «в горном царстве» бывали проездом настоящие писатели – из Москвы в Тифлис, из Крыма в Петроград или еще куда. В столице же наблюдалось полное отсутствие как сочинителей, так их произведений. Литература явно была где-то не здесь. А если она была здесь, то, значит, ее вообще не было. «Историку… не забыть: В конце 21-го года литературой в Республике занималось 3 человека: старик (драмы; он, конечно, оказался не Эмиль Золя, а незнакомый мне), молодой (помощник старика, тоже незнакомый – стихи) и я (ничего не писал)»[7].
Что же они делали в своем Лито? Придумывали лозунги для голодающих Поволжья. На Волге происходило нечто ужасное. Доходило до того, что матери съедали своих погибших от недоедания детей. В Москве власти взывали к совести граждан, агитировали делиться куском хлеба. Но одни делиться не могли, потому что у них ничего не было – и куска хлеба тоже. У таких, к которым относился и Булгаков, если он – кусок – появлялся, то и съедался немедленно. Другие не хотели делиться, потому что этим они могли обнаружить свою состоятельность, что, в свою очередь, могло привести к нежелательным последствиям.
Также Михаилу, как секретарю, приходилось бегать туда-сюда по странному зданию, сквозь который шел бесконечный ход с уймой поворотов, закоулков и ответвлений, будто прорытый каким-то гигантским кротом. Бюрократия в данном учреждении, да и вообще во всех советских недавно созданных организациях, развилась такая, что была даже хуже, чем во Франции. А это почти невозможно себе представить! Михаилу ради согласования одной бумажки приходилось иногда собирать штук двадцать резолюций, печатей и подписей…
[1] Т.Н. Лаппа. Интервью
[2] "Записки на манжетах"
[3] Т.Н. Лаппа. Интервью
[4] "Записки на манжетах"
[5] Т.Н. Лаппа. Интервью
[6] "Записки на манжетах"
[7] "Записки на манжетах"
0 комментариев